Комментарий |

Культура – это побег... Беседа Маруси Климовой с Михаилом Эпштейном. Часть 3.

Культура – это побег...

Беседа Маруси Климовой с Михаилом Эпштейном

Часть 3

Маруся Климова: Да, наверное... Хотя, на мой
взгляд, некоторое несоответствие между очевидной грубостью окружающего
мира и столь же явной утонченностью современного искусства ставит
зрителей и читателей перед нелегкой дилеммой. Мандельштам в 21-ом
году предполагал жить, а тут как раз «серебряный век» вдруг кончился.

В одном он оказался прав: «идеи, научные системы, государственные
теории» в наши дни воспринимаются уже почти как «соловьи и розы»
во времена Мандельштама, т.е. как атрибуты слегка архаичного лексикона
романтически настроенных поэтов… И, тем не менее, читая Ваши книги,
особенно двухтомник «Все эссе», я много раз действительно наталкивалась
на в высшей степени выразительные и поэтичные куски. Особенно
мне, например, запомнился «Набросок эссеистического трактата о
чернильнице», в котором Вы даете краткий очерк истории
техники письма, чередования и преобладания в нем мужского и женского
начала в зависимости от постепенной эволюции письменных принадлежностей:
тут и выразительные образы средневековых писцов-евнухов, невольно
вызывающие в памяти кадры «Грозного» Эйзенштейна, и отчетливо
прослеживающийся ритм повествования. Вообще мне кажется, некоторые
эссе из этого сборника читаются уже почти как стихи в прозе. Однако
это именно сборник «эссе»? Это подчеркнуто в названии, и, насколько
я поняла, Вы придаете этому жанру особое значение?

Михаил Эпштейн: Именно так, и не только жанру,
но и эссеизму как целому направлению в культуре. Эссеизм возникает
на стыке разных областей – документальности, философичности, художественности.
Эссе – это и дневник (не вполне откровенный), и трактат (не вполне
систематический), и рассказ (не вполне вымышленный и сюжетно завершенный).
Эссеизм – искусство беглого переключения из одного жанра в другой,
умение играть во всех регистрах и на всех инструментах, избегая
монотонности каждого, акцентируя именно их контрастность и разнородность.

В середине 1980-х, когда я написал «Эссе об эссе», а потом опубликовал
в «Вопросах литературы» статью «Законы свободного жанра: Эссеистика
и эссеизм в культуре Нового времени», мне было приятно услышать
от Владимира Шарова, ныне известного прозаика: «В России теперь
есть только два направления: коммунизм и эссеизм». Эссеизм – не
диссидентство, не инакомыслие, которое противопоставляет коммунизму
другой, лучший набор идей, а скорее иномыслие, которое
растворяет окаменевшие пласты идей в потоке свободного мышления.
В эссеизме мысль борется не с политическим режимом, а с собственным
застыванием и обезмысливанием в формах различных идеологий и мифологий.

Такое иномыслие отличается не только от политического диссидентства,
но и от метода деконструкции с его критической направленностью,
рассыпанием всех составляющих дискурса и их полной релятивизацией.
Эссеизм не только расщепляет застывший дискурс, но и строит из
распавшихся частиц, из иронически обыгранных словечек новые, экспериментальные
мыслеобразы, так сказать, авторские мифы, которые, в отличие от
авторитарных, не претендуют на глобальность и рациональную принудительность.
Это язык не императива и не индикатива, а сослагательного наклонения.
Эссеизм – это иномыслие, но также и целомыслие, синтез
новых концептов из анализа наличных идей. Это попытка вести игру
до конца, не останавливаясь на критическом расшатывании существующих
дискурсов, но раскрывая веер возможных дискурсов, зачатки новых
мифов, искусств, наук, каких-то фантастических дисциплин, которые
вскоре могут стать вполне действующими гуманитарными технологиями.

Впервые об эссеизме как об экспериментальном способе личного существования
писал Р. Музиль в незаконченном и вполне эссеистско романе «Человек
без свойств». Для меня эссеизм – это скорее способ существования
в культуре. На протяжении всего ХХ века шло перемешивание, взбалтывание
литературных, философских, документальных жанров, их эссеизация
(пришедшая на смену той романизации всех жанров, которую
М. Бахтин считал определяющей тенденцией XYIII-XIX веков). То,
что происходит в русской культуре позднесоветского и постсоветского
периода, подтверждает эту тенденцию. «На радость» моей теории,
многие видные и виднейшие писатели разных поколений впадают в
эссеизм: Александр Солженицын, Андрей Битов, Татьяна Толстая,
Виктор Ерофеев, Виктор Пелевин, Дмитрий Галковский, Дмитрий Быков...
Кто-то пишет романы, похожие на длинные эссе; кто-то – эссе, похожие
на интеллектуальные романы.

Но в таком перемешивании есть своя опасность: теряется живость
составляющих, упругость их взаимодействия, которое должно включать
и силы отталкивания, дисциплинарного размежевания, жанровой спецификации.
Когда все слипается в одну клейкую мыслеобразную массу, должен
наступить период писательского и читательского отрезвления, период
новой жанровой строгости и чистоты. Ведь эссеистические взрывные
устройства заряжались энергией, накопленной веками раздельного
развития жанров и дисциплин. Есть время собирать и разбрасывать
камни. В современной литературе разбрасывают камни Владимир Сорокин
и Борис Акунин, работающие в границах определенных жанров, даже
немного бравирующие целенаправленной жанровостью своего письма.
У меня пик эссеизма пришелся на 1982 – 1994 гг., но я не исключаю,
что эта синусоида вновь наберет высоту.

М.К. Забавно, но совсем недавно
одна из рецензенток тоже назвала «сборником эссе» мою книгу, которую
я сама склонна была считать чем-то цельным и даже разбила на традиционные
главы. Таким образом, я, можно сказать, пришла к этому жанру «экспериментальным
путем», как-то не особенно над эти задумываясь. И вот теперь,
можно сказать, Вы почти развеяли мои последние сомнения на этот
счет. Хотя если бы кто-нибудь раньше положил Ваш двухтомник рядом
с «Моей историей русской литературы» (а я имею в виду именно эту
книгу), то я, честно говоря, вряд ли бы догадалась, что они принадлежат
к одному жанру. Может быть, потому что моя книга не столь поэтична,
а у Вас, как я уже сказала, отдельные куски читаются почти как
стихи…

М.Э.: Что касается «стихов в прозе»... Я стихов не
писал, разве что в нежном отрочестве. И поэтичности как таковой
не люблю в интеллектуальной деятельности, в гуманитарных исследованиях.
Меньше всего я люблю Ницше – кстати, и Аверинцева (если можно
совместить в одной фразе двух филологов-классиков и мыслителей)
– когда они переходят на метр и ритм, отдаются стихотворчеству...
Но вот ценимый мною Александр Генис тоже аттестует меня как «мастера
поэтической мысли». Значит, в моей работе есть какое-то несоответствие
моему восприятию себя как явно не-поэта. Я люблю вдохновенность,
безудержность, экстремальность мысли (может быть, это родственно
тому, что Вы называете поэтичностью?) – но только в сочетании
с четким концептуальным порядком, терминологической определенностью.
Ницше был бы мне намного ближе и интереснее, если бы писал не
философские гимны и рапсодии, фрагменты и афоризмы, а, скажем,
словарные статьи, т.е. смирял бы свой мыслительный экстаз суровой
жанровой аскезой. Размашистость жеста хороша тогда, когда обнаруживает
в себе двойную силу: овладения материалом – и владения собой.

М.К. Продолжая «поэтическую» тему. В самом
начале одного из эссе посвященного поэтам, Вы пишете, что они
«входят в наше сознание парами», то есть их имена и судьбы как
бы рифмуются, и это вполне соответствует сущности поэзии: Цветаева-Ахматова,
Пушкин-Лермонтов, Маяковский-Есенин… Более того, один том Вашего
сборника эссе называется «В России», а другой – «Из Америки»,
что тоже, как мне кажется, содержит намек на некую рифму: ведь
Россия и Америка в современном русском сознании представляют столь
же устойчивую ассоциативную пару, как «Восток-Запад», «Петербург-Москва»
и т.п. Однако переводима ли эта «рифма»(Россия-Америка) на современный
английский, а точнее, американский язык? У меня есть такое подозрение,
что обитатели США сегодня вовсе не склонны противопоставлять свою
страну именно России. Если судить по голливудским фильмам, то
у американцев далеко не столь уж доброжелательное отношение к
японцам, например. Но это, разумеется, очень поверхностное наблюдение.
Вам как профессору американского университета, уже пятнадцать
лет живущему в США, должно быть виднее. Или же словосочетание
«Россия-Америка» все еще не утратило своей свежести и для уха
среднестатистического американца?

М. Э.: Вы правы, рифма «Америка – Россия»
для американского слуха, боюсь, уже не звучит, вытесняясь такими
парами, как «Америка – Франция», «Америка – Китай», «Америка –
Япония» и даже «Америка – Ирак» (кстати, с фонетической точки
зрения он уже давно проглочен Америкой, которая включает его в
свое гордое имя, как анаграмму, да еще с конца: амерИка).
Франция – главный европейский соперник, Япония – азиатский, а
Китай – мировой по 21-му веку.

Специально чтобы ответить на Ваш вопрос, я полез в интернет и
извлек оттуда частоту употребления соответствующих топонимов (или
этнонимов) в англоязычной сети. Так вот, среди стратегически и
цивилизационно приоритетных стран Россия в сознании
американцев и других англоязычных оказывается на 10 месте, позади
Индии, Испании и даже Израиля и Ирака, опережая только Бразилию.

201,000,000 for France

154,000,000 for Japan

152,000,000 for China

123,000,000 for Germany

99,500,000 for India

89,700,000 for Italy

79,800,000 for Spain

69,300,000 for Israel

67,500,000 for Iraq

56,500,000 for Russia

44,500,000 for Brazil

Я не включал в этот список англоязычные страны: Великобританию,
Канаду, Австралию – потому что они, понятно, больше всего говорят
о себе и затмевают по частоте названия других стран. Сетевая статистика
вообще-то мутновата, подвержена флуктуациям изо дня в день (сегодня
– 16 марта 2005), и ей нельзя полностью доверять, но какие-то
пропорции вырисовываются.

А вот Америка для России все еще остается главной парой, хотя,
стоит заметить, Россия все чаще рифмует себя с Германией. Если
составить такой же список по Яндексу в русскоязычной сети, он
выглядит так:

1. США, Америка (83 млн) 2. Германия (59) – а дальше, с большим
разрывом и тесно друг к другу – 3. Франция (19). 4. Италия. 5.
Китай. 6. Израиль 7. Ирак. 8. Индия. 9. Испания. 10. Япония (13
млн.) и – опять-таки в конце и с большим разрывом, 11. Бразилия.

Статистика статистикой, но и мой слух, и опыт чтения новостных
полос подтверждает примерно такой ранг России в современных американских
интересах и общественном сознании, – притом что мой слух, естественно,
настроен именно на это слово и склонен скорей преувеличивать,
чем преуменьшать его частоту. В общем, если «Америка – Россия»
еще и рифмуются, то это бедненькая, любительская рифма, вроде
«пришла – весна» или, в лучшем случае, «она – влюблена». А той
глубокой, точной рифмы, чтоб «враз убивала, нацелясь», как во
время холодной войны, между этими странами уже нет. Возможно,
и к лучшему. Кстати, Маяковский сам и дал пример такого «убийственного»
созвучия, срифмовав «нацелясь» и «Венецуэле».

М.К. Справедливости ради надо все-таки отметить,
что и в России навязчивое противопоставление Америке тоже уже,
кажется, стало приобретать несколько комический оттенок, то есть
из сферы «высокой поэзии» переместилось куда-то поближе к басням
и прочим непритязательным, но поучительным «жанрам». Никакая статистика,
естественно, таких оттенков зафиксировать не в состоянии, поэтому
я тоже стараюсь больше доверять собственному слуху, а не цифрам.
Ну а какие-нибудь внутренние рифмы, переклички Вы все-таки находите
в сдвоенном образе «Америки-России», или «Амероссии», как называется
заключительный текст Вашего эссеистического собрания?

М. Э. Помимо созвучий, возможны еще и перезвучия.
Если, например, переставить первые гласные в словах «Америка»
и «Россия», то получим точную характеристику обеих
стран: «Омерика», которая все мерит-омеривает, и «Рассия»,
которая все рассеивает и сама рассеивается. Приладив начало одного
имени к концу другого, получаем «Амессия» – намек на
мессианские притязания обеих стран, которые жаждут спасать мир
и тем самым противостоят настоящему Мессии – отсюда и отрицательная
приставка «а» в начале (ср. «атеизм», «аморализм»).

Если же говорить всерьез, российскому переселенцу в Америку его
новая родина некоторыми чертами напоминает старую. Либеральная
интеллигенция похожа на ту одержимую комплексом вины перед народом
русскую интеллигенцию, против материализма и популизма которой
выступали «Вехи» (1909 – скоро столетний юбилей). Вот бы донести
эту «веховечную» книгу до американских собратьев (переведена –
да кто ж ее читает)! А бюрократическая прослойка, особенно в бушевской
администрации, очень похожа на советскую: та же словесная ворожба,
моралистика, неумение мыслить и боязнь открытой дискуссии. Причем
это сходство резко усилилось за последние 15 лет, когда Америка
стала единственной сверхдержавой.

Мне кажется, любая война завершается тем, что победитель сознательно
или бессознательно усваивает черты побежденного, начинает воспроизводить
его «доминантные» гены. Так Россия заразилась вольномыслием и
«декабризмом» от побежденной наполеоновской Франции; СССР заразился
вирусом антисемитизма и ненавистью к «космополитизму» от побежденной
нацистской Германии... Так и Америка, победив Россию-СССР в третьей
(холодной) мировой войне, заразилась вирусами интеллигентского
самобичевания и тоталитарной гордыни – во всяком случае, они стали
намного быстрее размножаться в ее общественном организме.

М.К.: Все это касается сегодняшнего дня, а
первый том собрания Ваших эссе, хотя и называется «В России»,
на самом деле, был ведь написан еще в Советском Союзе, то есть
несколько в другом государстве, чье глобальное противостояние
Америке уже не способна подвергнуть сомнению никакая статистика.
И между прочим, во время моего достаточно длительного пребывания
во Франции -– кстати, уже после крушения СССР -– мне не раз приходилось
сталкиваться с тем, что французы в тех, кто приехал в Париж, да
и вообще на Запад, из современной России, а точнее, родились в
Советском Союзе, вовсе не склонны были видеть именно русских -–
для таких личностей во французском языке существовало специальное
определение: «sovietiques», т.е. «советские». Я очень хорошо помню,
например, как чиновница одного из парижских муниципалитетов попросила
меня внести исправление в графу «национальность» в анкете, причем
вовсе не потому, что хотела меня как-то задеть или что-то подчеркнуть
-– просто в компьютере, куда она заглянула, такого слова как «русский»
она не обнаружила. «Русскими» французы называли исключительно
представителей самой первой волны эмиграции и их потомков. Сейчас,
конечно, во Франции эти нюансы обозначены уже не столь явно, как
десять-пятнадцать лет тому назад, а в Америке, возможно, и тогда
акценты расставлялись несколько иначе. Но и во Франции, и в США,
насколько мне известно, помимо славистики еще совсем недавно существовала
такая наука, как «советология». И тем не менее, Вы решили назвать
первый том своих эссе именно «В России», а не «В Советском Союзе».
Почему?

М.Э.: По той же самой причине, по какой нас за границей
воспринимали как «советских», мы не хотели так себя называть.
Мы отождествляли себя с русской культурой, с российской историей,
а не с оплотом коммунизма и международным киллером по имени СССР.
Эссеистика первого тома писалась в России и в Москве, таково было
самоощущение ее автора, россиянина и москвича.

Впервые в жизни я почувствовал себя советским человеком 25 декабря
1991 г., в самолете Атланта – Сан-Франциско, когда из американской
газеты узнал о крахе СССР. Вдруг вся прошлая жизнь во мне воспрянула,
и я почувствовал себя одним из последних обитателей уходящей на
дно Атлантиды. «Как странно осязать прямо под своей кожей археологический
слой, пыльные отложения веков. Откуда ты? Я родился в Атлантиде.
Я родился в Византии. Я родился в СССР.» Об этом внезапно возникшем
чувстве советскости написано эссе «СССР. Опыт эпитафии», которым
как раз открывается второй том – «Из Америки». Лишь став американцем,
я задним числом вписал себя в СССР. Но было бы нечестно переносить
на первый том, долгие годы писавшийся в России, самосознание советского
человека, внезапно осенившее меня в Америке.

Впрочем, об СССР я тоже писал еще в России. Книга называется «Великая
Совь» (1984-1988), и в ней я пытаюсь воспроизвести логику того
мифического мышления, которое выстроило это государство и его
совоподобных граждан. Совь – это страна сов, а также тех племен,
которые почитают их как своих тотемических предков, проводят обряды
совения и всю жизнь пребывают в осовелом состоянии, уподобляясь
своим полуночным пращурам. Возможно, из этой книги и пошло по
устам слово «совки» – так назывался главный трудящийся слой великосовского
общества. Я читал главы из книги в начале 1989 г. в серии своих
передач по Би-би-си, которое в ту весеннюю пору гласности слушало
полстраны, и не исключено, что слово тогда и было подхвачено.
Сам я впервые услышал его из живых уст лишь три-четыре года спустя,
уже находясь в Америке. Так что в 1980-е гг., в Москве параллельно
писались те эссе, которые составили книгу «В России», и те мифопоэтические
очерки, которые составили книгу «Великая Совь». Но по существу
эти книги писались в разных странах: в России и в СССР.

Окончание следует

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка