Раскольников и царь Эдип
Конец сентября на дворе. Ещё не так промозгло и расхлябано, ещё не
так прочно затянуто небо хмурыми ползущими тучами,
предвестниками будущего ненастья; ещё не так мощно пробивается в
сознание ощущение скорого декаданса природы, как это обыкновенно
бывает в самом рассвете упадка – поздней осенью, но томление
в душе все же нарастает. И нарастает оно печальными и
тоскливыми волнами – то ли прибоя, то ли отлива – бог его знает,
чего конкретно. Хочется укутаться в теплый халат, наглухо
задёрнуть шторы, включить светильник и, удобно устроившись в
кресле, почитать что-нибудь для души. Полезешь в свою
библиотеку, в которой соседствуют друг с другом старые и новые
книги, и выудишь откуда-то из загашников старый потрепанный том
из серии «Школьная библиотека» – «Преступление и наказание»
Ф. М. Достоевского. Оказывается, именно это желается
полистать. Трудно представить себе чтение Достоевского в комнате
залитой ярким солнечным светом.
В.А. Фаворский. Достоевский
Желтые страницы книги, сплошь покрыты следами от пальцев рук её
читателей, большинства из коих нет уже в живых. Чуть ли не
каждая страница изуродована пометками – то фиолетовой пастой, то
красной, то простым карандашом. Читали, стало быть, отмечали
интересные места, или к экзаменам готовились, или к
школьному сочинению. Закладки, опять же, стародавние имеются. Вот
такие, к примеру: на стр. 46 (полоска пожелтевшего тетрадного
листка) «Или отказаться от жизни… женщина»; на стр. 64
(такая же полоска) с надписью «Алена Ив.» – Алёна Ивановна, то
есть; на стр. 173 «лошади раздавили Мармеладова», а на стр.
310 «Комната Сони» или на стр. 415 «Тварь ли я дрожащая или
право имею…». В конце же романа, просто бумажная полоска без
всяческой надписи. Тому, кто читал писать уже на ней, стало
быть, было нечего. Зато пометки есть такого содержания: «В
тетрадь выводы. 1, 2, 3, 4. – одиночество – отсутствие
другого выхода»; «Цитаты – 218, 219». Цитаты, кстати, на этих
страницах особо не отмечены. Может быть эта на стр. 218: «…с
удивлением заметил (Зосимов) в нем, с приходом родных, вместо
радости как бы тяжелую скрытую решимость перенесть час-другой
пытки, которой нельзя уж избегнуть». Или на стр. 219, эта:
«…Вы человек умный и, уж конечно, над собой наблюдали». Но,
это мои предположения.
В школьном возрасте Достоевского я не понимал и понимать не хотел;
можно сказать, противился всеми силами этому пониманию.
Удивительны мне были тогда те мои одноклассники, которые на уроке
литературы поднимали руки и членораздельно излагали суть
романа. А учительница, наиприсуровейшая женщина, – надо
полагать и справедливая, – внимала в каком-то экстазе,
свойственном только учителям литературы и русского языка, ответам своих
грамотных и проницательных учащихся. Тогда мне казалось,
что у таких учащихся имеется способность угадывать мысли
учителя, так как они постоянно умудрялись говорить то, с чем она
соглашалась. На одном из уроков она начала пытать нашу
отличницу: «Ну, кто же, – спрашивала она, – в своей сути
Раскольников?». Отличница, несколько замялась. Учительница свой
вопрос повторяет и подаётся вперед всею своею массою. И
отличница, твердо так, изрекает: «Жертва». «Правильно! Умница!
Молодец!.. Именно, жертва своих страстей – вот кто есть такой
Раскольников» – в какой-то радости говорила учительница и
ставила в журнал отличнице пятерку. Это же надо такому обучать
молодые и растущие организмы, которые страстью этой, любовью,
то есть, только и умеют жить! Но – обучали, ибо, в
соответствии, и согласно, и.т.д.. С другой стороны, – может быть,
правильно делали.
Так вот, сейчас я думаю, что Достоевский – это писатель, который
нападает на читателя; пытается его задавить всею мощью слова. В
слове он видит ту чудодейственную силу, которой можно
пользоваться и которую можно вызвать в человеке. Да, именно,
нападение, – атакующее какое-то свойство имеет «Преступление…».
Поэтому невольно хочется обороняться от него. Молчать о
романе кажется более естественным, чем говорить, ибо стыдно
высказываться о нём с определённостью, да ещё и основание
подводить под высказывание. Без достаточного основания, как
говорит философия и как говорил Фёдор Михайлович, ничего не
происходит – вернее, из него. из основания, всё, в натуральном
смысле, исходит. Достоевский, можно сказать, искал исхода,
выхода, и этот исход, по его мнению, – суть закон достаточного
основания. Следовательно, как вытекает из романа, такой выход
или исход Раскольников видел в борьбе, в столкновении начал
– рассудка и разума с волей или безволием.
Своей атакой на мир Достоевский желает вызвать его на разговор; как
бы желает, чтобы он, наподобие бога, к которому вскричал Иов
и который отметил проклятьем судьбу Эдипа, ответил ему на
все его вопросы. Но и мир, и бог у Достоевского молчат. Вот
беда какая! Была б способность заложена в человека, чтобы он
мог слышать и видеть тишину, он бы всмотрелся в неё и
услышал, что она ему хочет сказать. Достоевский всматривается, в
глубокой своей созерцательности вытаращивает свои глаза в мир
и, пытаясь рассудить его честь по чести, и вовсе разносит
его в пух и прах: пир во время чумы, по Фукидиду, или поминки
Мармеладова, по Достоевскому.
– Видишь!? – как будто кричит, Фёдор Михайлович. – Видишь!? Это,
вот, Человек-то, и человек добрый, хороший! А что творит… Что
творит-то, а? Потому что подлец человек. Дрянь, и злой.
«Вижу» – следует отвечать ему. Только удивления от такого созерцания
вовсе нет. Не умею удивляться от такого созерцания. А
Достоевский, именно, удивлялся. Увидел нечто из рук вон выходящее
– и удивился; смотрит – и ещё больше удивляется;
присматривается – с ума сходит, то есть, не понимает ничего, что в
реальности вообще происходит. Причины логической этому
сумасшествию найти не может, как тот лекарь-француз, о котором он
упоминает словами Лебезятникова: «…но известно ли вам, –
говорит тот Раскольникову, – что в Париже уже происходили
серьёзные опыты относительно возможности излечивать сумасшедших,
действуя одним только логическим убеждением?». В самом деле,
Достоевский, ведь, причину в грязи видел, в дурацкой
совершенно реальности. Гадостной причина должна быть. А
противоположная такой причине и не причина вовсе. Здесь наш великий
гений где-то следовал Гоголю (хотя и весьма отдаленно).
Последний, ведь, тоже описывал мёртвые души, которых душами и
помыслить нельзя вообще. Но когда дело касается описания живых душ
– настоящих, человеческих – ни тот, ни другой не могут.
Нет, судя по всему, в них способности к этому. Булгаков,
кстати, в этом же ряду стоит. Но они говорят, что причина этакой
прекрасности всенепременно должна быть в сердце человеческом,
в натуре его, такой мерзкой и гадостной, злой и
безнравственной, грешной и убогой. Именно в ней и спрятана истина,
которую никто не знает.
Кто обладает музыкальной культурой, тот, скорее всего, знает, что
гениальная музыка внутренне нарастает как будто откуда-то из
глубины, из тишины, мало-помалу воспроизводится в мире, с
каждым разом делаясь всё ярче и громче и в апогее своём
взрывается апофеозом звуков, и чувств в душе. Этими звуковыми
брызгами она-то и охлаждает разгоряченные тела слушателей,
которых до этого нарастающая волна как бы сшибла с ног. И книги
бывают с похожим развитием – вплоть до самого до катарсиса. У
Достоевского имеются брызги, яркие, сочные. Даже мерзость у
него разукрашенная и сочная, будто осенняя листва после
дождя. А вот нарастания нет, тягучести этакой совершенно не
имеется, как бы в границах всё – от сих до сих. К любви и
состраданию – через преступление; к согласию – через раздор,
раскол; к мудрости – через глупость и дикость; к жизни – через
смерть. Он так и говорит: «Однако, жизнь всегда прекрасна //
Когда смерть ближнего видна». «О, как низко упал я. Нет, –
мне слез ее (Сонечки) надобно было, мне испуг ее видеть
надобно было, смотреть, как сердце ее болит и терзается! Надо было
хоть обо что-нибудь зацепиться, помедлить, на человека
посмотреть! И я смел так на себя надеяться, так мечтать о себе,
нищий я, ничтожный я, подлец, подлец!» (Раскольников. Ч. 6,
VIII).
И можно было бы подумать, что страдания ближнего ему совсем и не
нравятся; что выражено у Кальдерона, например, так: «Que entre
el ver padecer у el padecer ninguna distancia habia» (No
siempre el peor es cierto»; Jornada II, s. 22). – «Между
зрелищем страдания и страданием нет разницы» («Не всегда худшее
достоверно») – если бы не это «подживление», «оживление» жизни
в нем. Ему как бы нравится страдать: Раскольников
испытывает потребность в терновом венце. Страдание – физиологическая
потребность его организма.
Грани у Достоевского пытаются взаимодействовать друг с другом,
переходят одни в другие. Уже в фамилиях героев это четко видно.
Раскольников – «раскол», раздвоение личности, где
Свидригайлов его вторая половина. Достоевский в уста Разумихину
вкладывает такие слова: «…точно в нем (в Раскольникове) два
противоположные характера поочередно сменяются…не дослушивает, что
говорят…Ужасно высоко себя ценит и, кажется, не без
некоторого права на то… Великодушен и добр.» (Ч. 3, II). И более
любит семью Мармеладовых, чем свою собственную. Своё родное не
любит, а чему-то далекому от своих генов благоволит. И не
просто чему-то, а чему-то неимущему, в котором, по замыслу
автора, обязательно должны быть какие-нибудь достоинства.
Разумихин – от слова «разум». «Он малый, говорят, рассудительный
(что и фамилия его показывает, семинарист, должно быть)»
(Свидригайлов. Ч. 6, IV). Достоевский рисует внутреннюю борьбу
Раскольникова как бы с Мировым разумом, с правильностью, с
легальностью, с облагороженной реальностью, которая подавляет
его извне. Лебезятников – от «лебезить», то есть,
пресмыкаться, заискивать. Мармеладов – пьяница, никчемный человек,
человек опустившийся на самое дно жизни, – человек, скажем так,
«мармеладный», сладкий и хороший. А вот Лужин, выбившийся из
князи в грязи, весь такой белый и пушистый, красавец,
пахнущий юностью, по сути своей – грязная лужа, выражаясь
иносказательно. Соня Мармеладова – девица легкого поведения не по
своей воле, кроткая и притягательная, – точно «мармеладный
сон» автора. Согласно «Толкованию сновидений» Фрейда – нечто
ценностное, естественное.
«Ну так что же, ну и на разврат! Дался им разврат. Да люблю, по
крайней мере, есть нечто постоянное, основанное даже на природе
и не подверженное фантазии, нечто всегдашним разожженным
угольком в крови пребывающее, вечно поджигающее, которое и
долго ещё, и с летами, может быть, не так скоро зальешь…– Чему
же тут радоваться? (отвечает Раскольников Свидригайлову.) Это
болезнь, и опасная…. – А, вот вы куда? Я согласен, что это
болезнь, как и все переходящее через меру, – а тут
непременно придется перейти через меру […] Не будь этого, ведь этак
застрелиться, пожалуй, пришлось бы. Я согласен, что
порядочный человек обязан скучать, но ведь, однако ж…» – из диалога
Раскольникова со своею второю половиною, Свидригайловым (Ч.
6, III). Прекрасное описание оснований сексуальной теории
Фрейда; из коей следует, что всяческие патологии, болезни и
преступления имеют причины в сексуальном либидо или в детстве,
когда либидо находится в самой инфантильной стадии своего
развития. Достоевский на это постоянно намекает.
Даже встреча Свидригайлова с Раскольниковым в трактире, где
состоялся их вышеприведенный диалог, образовалась как бы случайно.
Раскольников вышел из своей комнаты, направляясь к
Свидригайлову. Но пошел совершенно в другую сторону и заметил того,
сидящего в трактире. Свидригайлов же, разъясняя ему эту
случайность, доложил, что сам лично говорил Раскольникову об этом
месте два раза. Родион совершенно не помнил этого, но,
восприняв эти слова, следовал в своих поступках именно им. То
есть, причина поступков Раскольникова как бы остается где-то в
бессознательном.
И удивление Достоевского, стало быть, происходить от этой скрытости
в человеке чего-то такого, которого объяснить рационально
совершенно невозможно. Человек, то есть, – загадка природы,
нечто удивительное, созданное Творцом для тернового венца
страдания, в котором он может раскрыть для себя эту загадку,
загадку самого себя. То есть, возненавидеть нужно природу
человеческую, так как она убога и ничтожна в самом своем
метафизическом основании. Ненависть Раскольникова к самому себе,
таким образом, по Достоевскому, есть гнев и ярость на самого
себя. Потому что он не может быть таким, каким он есть (самим
собою). На протяжении всего романа, как понятно, главный
герой только и занимается тем, как постигает себя через
объективный мир других людей, через мир «вещей в себе».
Он ищет знания, своего собственного непосредственного знания, свою,
скажем так, имманентную фактическую данность. Но его пугает
то, что имеющуюся в нём тайну может постигнуть кто-нибудь
другой. Образ мещанина, который догадывается о преступлении
Раскольникова (о его тайне) у Достоевского, прямо выражен
определением «человек из-под земли»: как бы то, что может знать,
находится под землей, в царстве Аида. С другой стороны,
Раскольников только внутренне и стремится раскрыть миру свою
тайну, открыть свою душу миру, но не может, ибо душа его
преступна, воля его или либидо – суть убийца, нечто порочное,
греховное и развратное, которое он и стыдиться показать другим.
***
И здесь нам всенепременно нужно сравнить образ Раскольникова с
царем-отцеубийцей Фив Эдипом. Эдип, узнавший, что он отцеубийца,
муж своей матери и брат своих детей, ослепляет себя иглами,
которые он срывает с одежды, повесившейся Иокасты, именно и
является тем самым основным различением с «всматриванием»
Достоевского в мир. Миф Софокла – это семейная трагедия,
которая распространяется впоследствии своего развития на все
вообще государство. В этом смысле, нравственные страдания
Раскольникова, не имеющего конкретного знания о своей греховной
природе противополагаются конкретному знанию, сознательности
трагедии Эдипа. Это первое.
Второе. В своём романе Достоевский делает из рассудительного (можно
сказать, зрячего) Раскольникова, в некотором роде, субъекта
безвольного. Даже убийство старухи-процентщицы и её сестры
как бы происходит двояким образом – то ли сознательно, то ли
в состоянии помешательства. Таким образом, сам роман – это
не что иное, как антиволевая концепция, которая стремится к
отрицанию воли к жизни. У Софокла же мы видим прямо
противоположные тенденции. Эдип прямо идет к знанию самого себя.
После того, как он постиг проклятье богов, он лишает себя
зрения, рассудка; он как бы приходит к разуму. Ведь, каждый
слепец, во всякие времена, рассматривался как человек разумный.
Достоевский не видит этого различения между разумом и рассудком. У
него Разумихин рассудителен. Все равно, что сказать, что
разум рассуждает, а рассудок размышляет, или холодное горячо, а
горячее холодно, или молча говорить, а, говоря, молчать. Эту
же слитность он и переносит на Раскольникова. С другой
стороны, как я сказал выше, у Достоевского ментальность,
интеллектуальное постижение ставятся во главу угла, но только они
присутствуют здесь как возможность постигнуть движения воли,
что приводит его к её отрицанию, к некоей возможности
освободиться от естественного закона достаточного основания
(необходимости).
***
Вместе с тем, оба эти произведения разными формами, ведают об одном
и том же: о любви. Испокон веков ведется понимание любви как
силы, которая либо сводит людей вместе, либо разъединяет
их. Отсюда мыслилось всегда, что в любви пребывает два начала:
первое – собственно, любовь; второе – ненависть. Первый,
насколько мне известно, кто указал, что эти два начала любви
являются началами мира вообще, был Эмпедокл. Да, и
собственно, во всех других толкованиях – будь то религиозные,
психологические или философские, любовь – это и доброе и злое
начала.
Так вот, предлагаю рассмотреть любовь, о которой говорят Достоевский
и Софокл с другой точки зрения – с точки зрения способности
любить и быть любимым. Именно в этих двух противоположных
друг другу качествах – любить и быть любимым, мне кажется,
заложено основание трагедии вообще.
Раскольников, что очевидно, – человек, которого мир постоянно
отталкивает от себя стремлением одарить его любовью, которая ему
не нужна. По этой причине ему противна забота о нём
Разумихина, и семья, которая его любит, ему ненавистна. Зато когда он
находит в мире объекты, которым что-либо нужно, нуждающиеся
и малоимущие объекты, тогда в нем просыпается желание
облагодетельствовать их, и в этом акте даяния материальных благ
Раскольников как бы и удовлетворяет свою естественную
потребность любить. Но в виду того, что эгоизм его направлен на
самого себя, на свою необыкновенность и гениальность, то ему не
достаточно самого факта любить, ему нужно ещё сверх того,
чтобы любили его. Вернее, ему желается этого. А само желание,
по определению, является волей: по Фрейду бессознательное
(либидо или воля) имеет лишь одно свойство – оно всегда
желает. Именно отрицанием этого желания быть любимым и занимается
Раскольников на протяжении всего романа. Даже убийство
процентщицы, в этом смысле, происходит как первый шаг к
постижению своей внутренней способности.
По мнению Достоевского, человек, прошедший через горнило страдания,
обязательно возродится и очистится; станет более полезным
обществу, чем был ранее. Сегодня стало уже модным платить
деньги, чтобы посидеть в настоящей тюрьме. Я же, со своей
стороны, замечу, что наказание, которое идет на пользу человеку,
должно быть наказанием изначально несправедливым. Сидели в
тюрьмах Сартр, Достоевский, Чернышевский, Солженицын, Монтень,
Сервантес и.т.д. Все они были брошены в застенки, скажем
так, несправедливо. Но есть огромное количество персоналий,
которые сидят в них чуть ли не всю жизнь и по нескольку раз,
так и оставаясь всегда в одном и том же диком и
безнравственном состоянии. Царь Эдип, как понятно, также был наказан
несправедливо. Он не знал, что, защищая свою жизнь, убил Лайя,
своего отца, который, в свою очередь, отдал приказ убить
Эдипа, когда тот только появился на свет, боясь пророчества
богов, которое говорило о том, что Лай погибнет от руки сына.
Как, собственно, и произошло на самом деле. И Эдип не знал,
что будущая жена его, вдова Иокаста, – его мать; и она,
совершенно, не знала того, что Эдип её сын.
Попутно заметим здесь, что мир «вещей в себе», в основе своей, судя
по всему, обладает отдающим свойством, которое с
всепобеждающей непогрешимостью одаривает каждое живое существо тем, чем
считает нужным. Из этого должно следовать, что миру от
человека и вовсе ничего не нужно. Иногда, это отдающее его
свойство расценивается нами, как факт отталкивания от себя.
Последнее может происходить исключительно только тогда, когда в
мир устремляются с подобным же, отдающим, качеством. С другой
стороны, всё, что приходит к человеку из мира – всё это
называется приходящим. Но приходящее как приходящее должно
приходить само по себе, тогда оно и будет, собственно,
приходящим: другого и помыслить невозможно.
Таким образом, Раскольников устремляется в мир для того, чтобы по
своему собственному волюнтаризму желаний взять у мира то, что
желает для себя необходимым. В результате, он уничтожает
приходящую структуру основания мира и, испугавшись этого,
где-то на бессознательном животном уровне, не пользуется тем, что
взял. Я имею в виду ценности, которые он заимел, убив
старуху-процентщицу. Царь Эдип же, напротив, несчастлив оттого,
что приобрел страдания совершенно, можно сказать, пассивно.
Софокл, собственно, во многих местах своих трагедий об этом и
говорит. Первый оформляет свой собственный Аид, скажем так,
вполне сознательно и, как говорит Достоевский, для того
чтобы после в пассивном состоянии отрицания воли к жизни как бы
выплывать из несчастья. Второй же, вдруг, внезапно, стал
перед лицом фатума для того, чтобы, вполне сознавая своё
несчастье, бороться с ним, пробуждая в себе волю к жизни. Оба
они, таким образом, несчастливы. Обратим внимание на их разницу
в возрасте: Раскольников молод (23 года), Эдип стар.
Итак, Раскольников в мире не может удовлетворить своего желания быть
любимым. Роман же Достоевский заканчивает так: «Как это
случилось, он и сам не знал, но вдруг что-то как бы подхватило
его и как бы бросило к ее ногам. Он плакал и обнимал ее
колени (…) Но тотчас же, в тот же миг она все поняла. В глазах
ее засветилось бесконечное счастье; она поняла, и для нее уже
не было сомнения, что он любит, бесконечно любит ее, и что
настала же, наконец, эта минута (курсив мой – С. Р.)».
Именно, Раскольников возлюбил.
Обратным образом происходит в случае с Эдипом. Изгнанный из Фив
своими сыновьями, он нищим странствует по миру в сопровождении
своих дочерей Антигоны и Исмены, которые остались преданы
своему отцу. И, может быть, трагедия Эдипа именно и заключается
в том, что как он сам говорит своим дочерям: «Я вас любил,
как не любил никто...». Но после его смерти Антигона
восклицает:
Отец мой! Милый мой отец, Подземной тенью облаченный! Навек останешься любимым И для нее и для меня!
Далее Антигона, вернувшись в Фивы, говорит гражданам такие слова:
«Вы прокляли моих отца и мать, потому что они любили, не зная
друг друга; вы не прокляли однако самоубийцу Лаия и защищали
враждовавшего с братом Этеокла. Теперь прокляните меня,
действующую из чистой человеческой любви, – и мера ваших
преступлений будет полной!». После чего граждане Фив, взывая к
богам, чтобы они сняли с них муки сострадания к несчастной
Антигоне, погребли её заживо. Но этим миф не заканчивается. Сын
Эдипа Креонт, который в это время был владыкой Фив, имел
сына, который воспылал любовью к Антигоне и потребовал от
Креонта снисхождения к осужденной. Когда владыка отказался, юноша
разрыл могилу возлюбленной Антигоны, но нашел её мертвой и
мечом пронзил свое сердце.
***
Вместе с тем, именно Эдипу, а не Раскольникову довелось разгадать
загадку Сфинкса и человека. Поэтически и загадка и ответ
выглядят так:
Есть существо на земле: и двуногим, и четвероногим Может являться оно, и трехногим, храня свое имя. Нет ему равного в этом во всех животворных стихиях. Все же заметь: чем больше опор его тело находит, Тем в его собственных членах слабее движения сила. Внемли на гибель себе, злоименная смерти певица, Голосу речи моей, козней пределу твоих. То существо – человек. Бессловесный и слабый младенец Четвероногим ползет в первом году по земле. Дни неудержно текут, наливается тело младое: Вот уж двуногим идет поступью верною он. Далее – старость приспеет, берет он и третью опору – Посох надежный – и им стан свой поникший крепит.
Сфинкс (по-гречески – женского рода) у Софокла – Безжалостная
вещунья. Это крылатое чудовище с туловищем львицы и с головою и
грудью женщины (ещё в одном месте он её называет «крылатою
девой»). Появившись около Фив, эта «вещунья» предлагала всем
проходящим разгадать ее загадку. Никто этого сделать не мог, и
все гибли в страшных лапах чудовища. Но Эдип загадку
разгадал, а Сфинкс погибла, бросившись со скалы (Царь Эдип. Ком.
В. Ярхо).
Итак; если у Достоевского способностью любить обладает мужчина, то у
Софокла – женщина, чья представляемая чудовищность,
зашедшая в анналы чуть ли не мирового зла, после того, как
постигается мужчиной, разбивается о скалы, как и Сфинкс. Р. Вагнер в
своём сочинении «Опера и драма» (Кольцо Нибелунга;
Избранные работы. – М.: ЭКСМО-Пресс; СПб.: Terra Fantastica, 2001,
с. 503) прекрасно описал отдающее качество женской любви. В
самом деле, только гений музыки может высказать истину по
поводу женской природы; ибо, как он сам говорит, женщина – это
музыка. «Природа женщины, – пишет он, – любовь, но любовь
эта пассивная, отдающаяся всецело в зачатии. Женщина достигает
полной индивидуальности только в тот момент, когда отдаётся
(…) Но когда она должна любить, она чувствует над собой
власть внешней силы, которая в первый раз заставляет проявиться
и её волю».
В самом деле, Достоевский не даёт нам четкого представления о
человеке. В этом есть положительное зерно. Раскольников должен
быть таким, чтобы постоянно постигать ближнего своего. Если это
предмет его любви, то он должен как бы через своё
господство над ним полностью отдаться в его власть, или должен отдать
самого себя ей: любить должен, конкретно говоря. Пока этого
не происходит, такие раскольниковы, порождают своими
действиями в следующим поколении эдипов, которые, говоря словами
Лермонтова, «богаты уже из колыбели // ошибками отцов и
поздним их умом». Собственно, и Достоевский видел это же самое,
поэтому у него вторая половина Раскольникова – Свидригайлов в
возрасте 50 лет заканчивает жизнь самоубийством; ибо его
никто не любит и не позволяет любить себя. Чудовище,
соответственно, в нём не Сфинкс, а маленькая развратная пятилетняя
девочка, приходящая к нему в ужасном сне. Первая, похоже,
стадия педофилии. Собственно, если говорить метафорически,
языком символизма, то Антигона, заживо захороненная фиванцами в
землю, и «человек из под земли», который приходит к
Раскольникову, где-то связаны между собою. По крайней мере,
определение, которое дал женщине Вагнер, в основных своих точках как
бы уподобляется и сливается с образом Раскольникова или
вообще с образом человека.
Вопросы, которые так и остаются до конца неразрешимыми выглядят так:
может ли человек одновременно и любить и быть любимым? Или
такая возможность находится во власти времени: в молодости,
то есть, нужно любить, чтобы в старости быть любимым? А если
компрессировать время в один возраст, то, может быть, тогда
возможно одновременно и любить и быть любимым? Или
последнее невозможно, по определению?
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы