Цунами
Роман
Продолжение
16.
В поселке жили в основном тихие пары, европейские люди под сорок.
Занимались тем, что целыми днями лежали на помосте, уткнувшись
в «Код да Винчи». Так что по оставленным на досках книгам – по
языку, на котором их напечатали – становилось ясно, кто откуда.
Вечерами курили марихуану, тихо разговаривали. Раскладывали из
ракушек пасьянсы, строили пирамиды. Купались редко, ели мало.
Суп из акульих плавников, фрукты. Жареные бананы.
Алкоголь популярностью не пользовался, пляжный бар под соломенной
крышей стоял на отшибе пустым. Только мы в нем, по правде сказать,
сидели.
При встрече улыбались, но никаких вопросов не задавали. С разговорами,
кто ты и откуда, не лезли. Каждый жил в прозрачном коконе, сам
по себе. Не нарушая оболочки, своей и чужой.
Правда, однажды сонную жизнь нашего лагеря потревожили. Это был
невысокий сутулый француз, новоприбывший. Головастый, худой. Похожий
на крупное насекомое. За ним вышагивала пышнотелая тайка с черной
гривой. Судя по всему, он привез ее из Бангкока, где взять девушку
на неделю не дорого стоило. И габариты подобрал под свой вкус.
С появление новых в столовой произошло оживление. Даже пара шведов-гомосексуалов,
и те оторвались друг от друга, проводили их взглядами.
Поравнявшись с помостом, тайка бросила француза разбирать вещи
и ушла на кухню к хозяйке. Болтая, обе презрительно смотрели,
как тот аккуратно вытряхивает циновки, расставляет на веранде
плетеные стулья.
Подносит к хищному носу какие-то тряпицы.
Наконец, смущаясь и потея, он влез на помост. Глядя куда-то в
пол, потащил девушку в дом. Она театрально сопротивлялась. Наши,
как по команде, уткнулись в книги.
Я встретил его ночью, в баре. Француз пил виски, прихлебывая через
раз пиво, и угрюмо пялился на экран, где танцевали девушки в мокрых
обтягивающих шортах. Голос его спутницы доносился с кухни. Каждый
раз, когда на берег долетал ее хохот, он отворачивался к морю.
Мне стало жалко парня. Магометанский рай, который он, наверное,
целый год рисовал в воображении, превратился в ад. Глядя на его
перекошенное лицо, я видел, что он страдает.
– Мишель, – он пожал руку, уткнулся в рюмку.
Больше говорить было не о чем.
Через пару дней, разбитый и какой-то потерянный, француз съехал.
На помосте воцарилось сонное спокойствие.
И снова потянулись дни за днями, словно кадры фильма. Время, растворившись
в пейзаже, остановилось. Прожитые сутки сохранялись в памяти в
виде картинок. Одной или двух, не больше.
Наблюдая за женой, я видел, что роль, которая ей досталась здесь,
на острове, полностью совпала с ожиданиями. Трещины и зазоры,
которые еще оставались между нами, заполнял здешний свет. Склеивал,
не оставляя следов. Размешивал нас друг в друге.
Она стала уступчивой, мягкой. Перестала пререкаться и вредничать.
Из инициатив проявляла только любовную. Ходила за мной по пятам,
только утрами исчезала. На час, до завтрака. Заплывая к рифу,
я видел, как она, вооружившись фотоаппаратом, бродит по поселку.
И снимает все подряд, без разбора.
17.
Пару раз я заводил разговор о марихуане, но она не проявляла энтузиазма.
– Чего тебе не хватает?
Наконец, в один из вечеров, я уговорил ее поехать на разведку.
«Из этнографических соображений». Тем более что на мелкие дозы
полиция смотрела здесь сквозь пальцы.
– Что значит «execution»? – она раскрыла путеводитель на странице
про наркотики.
– В каком смысле тут написано?
Я сделал вид, что не слышу; выкатил мотороллер из-под навеса.
По словам Сверчка, хороший гашиш продавали в пляжном баре «Fanta
Beach resort». Судя по карте, поселок находился на противоположной,
западной оконечности.
Через двадцать минут мы были на месте. Пляжный бар пустовал, бунгало
впотьмах вообще не видно. Она села за столик, торчавший из песка
как гриб. Я подошел к стойке, увешанной разноцветными фонариками.
– Ганжа, ганжа! – показал чернокожему бармену, как учил Сверчок.
– Сколько? – весело откликнулся тот.
Я вынул из кармана купюру.
– На пятьсот.
Парень достал трубку, что-то тихо буркнул.
– Нужно подождать! – уставился на меня.
В его глазах отражались фонарики, уменьшенные до цветных точек.
Я кивнул, заказал пару банок колы. Мы устроились на лежаках ближе
к морю, едва дышавшему в густой темноте. Вскоре за пальмами протарахтел
и заглох мотор. В баре произошло едва заметное движение, черный,
вихляя бедрами, приближался.
– Олай! – показал кулак.
Я кивнул на пакет, и на купюру. Сверток исчез в полиэтилене, купюра
перекочевала в шорты. Той же разболтанной походкой он отчалил
к бару.
Песок, подсвеченный дальними фонарями, мерцал голубым светом.
Справа, далеко-далеко, мигала разноцветная гирлянда, но музыки
слышно не было.
В фольге оказался внушительный, на три-четыре грамма, комок гашиша.
Пересчитав на русские деньги, я обомлел – цена копейки.
«Понятно, зачем они сюда едут».
Она сделала затяжку, вернула трубку:
-У меня потом голова болит жутко.
Я чиркнул зажигалкой, затянулся. Через минуту песок подо мной
стал упругим и легким как парусина. Музыка из бара распалась на
тысячи отдельных звуков, и мозг покрылся ими, как пузырьками.
Голубой пляж обрывался в море, дальше черная яма. На секунду мне
представилось, что мы в театре. Что пляж это сцена, а впереди
темный зал, где дышат, как во время спектакля, зрители.
Я подошел к воде, поклонился. Из теплой тьмы на меня хлынули овации. Она, лежа на песке, хлопала в ладоши.
17.
«Жил-был в Москве актер, который однажды сыграл в знаменитом фильме».
Я спрятал трубку, вытянулся на песке.
«Правда, роль в этом кино ему досталась второго плана. Но зато
яркая, запоминающаяся. Нарицательная. И он решил, что с него хватит.
Что в историю кинематографа он уже вписан. Поэтому дергаться больше
нечего».
Она устроилась на локте. Уставилась на меня, не сводя темных влажных
глаз.
«После фильма его много лет узнавали на улицах. Но без ажиотажа,
без вытаращенных глаз. «Смотри-ка, этот идет, ну, как его…» И
дальше называлось имя персонажа. Поскольку настоящей фамилии актера
никто не помнил».
«Он жил один в холостяцкой комнате. От театра, в сталинском доме
на углу Павелецкой. Играл в знаменитом театре, снимался для заработка.
Иногда к нему приезжала из Германии дочь, наводила порядок. Набивала
холодильник продуктами. Привозила лекарства от хронического насморка,
которым он страдал. Фотографии внуков, близнецов. И уезжала еще
на год».
«Фотография отправлялась в общую пачку, где хранились письма от
зрителей и те же близнецы, только годом раньше. Перед тем, как
убрать их в стол, он разглядывая лица, с удивлением и брезгливостью
угадывая сквозь германскую фактуру черты своих предков».
«Его хобби, страстью были телескопы и подзорные трубы. Он собирал
их своими руками – после спектаклей или с утра, если не было репетиций.
Сам, по журналам и пособиям, вычислял углы и радиусы. Высылал
список дочери, и та привозила превосходные немецкие стекла. Он
монтировал их в корпус, изготовленный театральными слесарями.
Слесари в театре его почему-то особенно любили. Так на свет появлялась
труба на треноге. И он приближал к Москве небесные объекты еще
на некоторое расстояние. Очень, между нами говоря, условное».
«Что можно увидеть на мутном московском небе? Где луна, и та с
трудом пробивается к зрителю? И все-таки сразу после спектакля
он летел на Павелецкую. Если ночь была более-менее ясной, садился
на широкий подоконник перед форточкой (отсюда насморк). Наводил
на резкость. Если нет, раскладывал на полу карты. Вычислял благоприятные
дни и сегменты неба, в которых появится созвездие».
«Так он и жил, из года в год. Иногда снимался в сериалах, ездил
на фестивали в Сочи. Завел любовницу, флейтистку из театрального
оркестра. По его настоянию встречались у нее, в общежитие на Грузинской
улице – чтобы не ревновала к телескопам. Остальное время он проводил
время между театром и звездами.
Пока, наконец, не случилось вот что».
«Однажды мартовским утром он отправился в прачечную. Как это делал
по субботам, раз в две недели. Заведение находилось рядом, две
остановки на трамвае. Поскольку транспорта в Москве по выходным
не дождешься, а погода стояла солнечная, он решил пойти пешком.
И совсем уже развернулся, решил уходить, как от вокзала неожиданно
подскочил трамвай. Просто вынырнул из потока машин и распахнул
двери».
«Делать нечего, судьба. Он сел в конец вагона, зажав сумку с бельем
между ног. Вагон шел пустым, только впереди сидел мужчина в дубленке,
да бабка с внуком. А больше никого не было. Вагон тихонько тронулся,
мимо поплыли сырые особняки. Где-то ударили в колокола, начался
субботний перезвон. Актер закрыл глаза и представил, что они едут
по старой, дореволюционной Москве. Как в какой-нибудь повести
Ивана Шмелева. И что сто лет назад колокола, наверное, звонили
точно также». «Открыв глаза, он увидел, что мужчина в дубленке
стоит у дверей, готовится выйти. Его профиль показался знакомым,
и актер с прежним умилением подумал, что раньше, в позапрошлом
веке, здесь тоже все друг друга знали. Перед остановкой мужчина
обернулся, они встретились взглядами. Актер ахнул. Он увидел,
что мужчина похож на него как две капли воды. И что, в сущности,
перед ним стоит он сам – только в другой одежде».
«От удивления актер выпустил сумку, и на грязный пол вывалилось
полотенце. Когда вещи удалось засунуть обратно, двери уже захлопнулись.
Двойник исчез. Актер бросился к окну, но стекло оказалось заклеенным
цветной пленкой. Сквозь рекламное лицо ничего не различить. Тогда
он дернул форточку, высунулся. В глаза бросилась огромная вывеска
«Золото», желтая церковная ограда. Тот, другой, стоял на углу
переулка, и смотрел на актера. И снова с пугающей ясностью актер
увидел себя. Свое, до отвращения, со всеми подробностями знакомое
лицо».
«Казалось бы, что такого? В огромном городе еще не такое случается.
Но мысль о двойнике – о том, что где-то ходит человек с его внешностью
– не давали ему покоя. Сначала он гнал их, досадуя на глупость.
Пытался шутить над собой, смеялся. Вспоминал фильмы, где такой
сюжет много раз встречается. Романы. Но ничего не помогало. Образ
оказался назойливым, мысли – неотвязными. И тогда актер стал перебирать
варианты».
«А что если это мой брат-близнец? Время-то было послевоенное…
Неразбериха… Ехали в Москву из эвакуации… Мать говорила, на руках
был грудничок, и что не довезла, умер… Или потерялся?»
«Вот и дочка моя родила близнецов…» – вдруг приходило на ум.
«Да нет, не может быть…»
«Он садился на кровати, пил из графина воду. С волнением разглядывал
волосы на голых ногах. А потом доставал фотографии внуков, сравнивал.
И с каждой ночью ему казалось, что они похожи на него все меньше.
Потому что все больше напоминают того, в дубленке. Из пустого
трамвая.
«Значит, – думал он, – на улицах его узнают. Должны узнавать!
Спрашивают, как дела. Просят автограф. Предположим, он честный
человек и говорит, что вы ошиблись. А если нет?»
Он отчетливо представлял себе, как тот, другой, приходит вместо
него в театр. Наведывается к флейтистке. И бросался на кровать,
рычал от ярости в подушку. Но скоро беспомощная злость сменилась
другим чувством. Пустоты, полной выхолощенности. Равнодушия. Что-то
похожее он испытывал только после трудных спектаклей в театре.
Когда роль сыграна, но до конца не понята. Не прожита. Ему казалось,
он это пальто, которое сунули на вешалку. И что оно висит там,
в темноте, забытое и никому не нужное. Мертвое. Он щипал себя,
дергал за волосы. Хватался за телефон. Но кому было звонить? «Не
в милицию же…».
«С тех пор жизнь его стала понемногу становиться на новые рельсы.
Он перевел подзорную трубу с неба на остановку. Часами следил
за людьми, которые на ней толпятся, в надежде встретить того,
в дубленке. То и дело без надобности спускался вниз, в магазин.
Нарочно толкался перед прилавком, чтобы его узнали и поздоровались.
А если не узнавали, начинал нервничать, паниковал. Слонялся без
цели по району, вглядываясь в лица, и каждый раз ноги заносили
его в короткий переулок с желтой церковной оградой и вывеской
«Золото». Где исчез его близнец, незнакомец.
Но никакого близнеца ни там, ни здесь не было».
«А еще ему перестали звонить из театра. Напоминать про спектакли,
вызывать на репетиции. Как будто забыли или уволили. Однажды он
набрал сам, но на том конце провода его не узнали, ответил чужой
голос. Он испугался и повесил трубку. С тех пор не звонил, боялся.
Просто спустя неделю взял машину и нарочно съездил в центр. Прошелся
вечером вдоль театра.
Под вывеской «Сегодня» в афише был заявлен его спектакль.
«Значит, самозванец уже занял мое место».
«С облегчением и каким-то злорадством актер сел в рюмочной и стал
пить. Хотя бросил это дело давно, после сердечного приступа. Коньяк,
пиво, водка – заказывал все подряд. Жадно, без закуски, пил, глядя
между рюмками на перетяжку за пыльной витриной. «Твоя кровь спасет
жизнь» – призывала с плаката рекламная девушка. И улыбалась целлулоидной
улыбкой».
«Как он оказался дома, не помнил. В памяти мелькал прокуренный
подвал на Новокузнецкой, и косматые тени, с которыми он глотал
водку, горланил песни. Как был, в одежде, он свалился на кровать,
но уснуть не мог – ныло сердце, немело предплечье. Тошнило. Подтянув
колени к подбородку, сжав ледяные губы, он лежал и слушал, как
в голове звучит одна и та же фраза. «Твоя кровь спасет жизнь»
– твердил голос, тихий и бархатный. «Твоя кровь спасет жизнь».
Стоило ему задремать, как темная, обволакивающая тошнота накатывала
на тело. Поднималась, заливала сознание. И сердце превращалось
в надувной шарик, который готов лопнуть. «Вот, значит, как умирают»
– шептал он, поминутно теряя сознание. Проваливаясь в безвоздушный
колодец – и выныривая обратно, во тьму бессонной ночи. На рассвете,
очнувшись на мокрых от пота простынях, он перебрался в кресло.
Скрючившись от боли в сердце, просидел там, пока по Садовому не
пошли машины. И заснул только тогда, когда совсем рассвело».
«Около одиннадцати его разбудил телефонный звонок. Звонили из
театра, который, оказывается, только вчера вернулся с гастролей.
Помощник режиссера напоминала, что сегодня вечером спектакль.
«Ваш бенефис» – кокетничала. «Но как же…» – он мычал в трубку.
«Это новенький гардеробщик перепутал, – тараторили на том конце
провода. – Вывесил вместо «Завтра» табличку «Сегодня». Репетируем
танец за час, как обычно!» И вешала трубку».
«Стоя под душем, он приходил в себя. Удивлялся, как быстро, по
одному звонку, исчез мучивший кошмар. Просто отклеился, как рекламная
пленка от упаковки, улетел по ветру. Протрезвевший, бодрый, он
устроил в квартире генеральную уборку. Вымыл пол и окна. Белье,
лежавшее в углу, сдал, наконец, в прачечную. Впервые сам позвонил
дочери. «Представляешь, какая чепуха!» – говорил, посмеиваясь
и поеживаясь, в трубку. «Уехали на гастроли, а у меня как из головы
вылетело!» «Как все нервны!» – по-чеховски вздыхала дочка, и было
слышно, что она имеет в виду кого-то другого.
«У шотландцев это называется Fetch, встретить своего двойника»
– говорила на прощание. «Я пришлю таблетки, это поможет»
«А вечером давали спектакль. И, говорят, он сыграл Цезаря, как
никогда прежде. Зло и напористо, отчаянно. Так, что перед овацией,
когда император уходит в вечность, несколько секунд висела пауза
– как в старые времена, когда зритель верил в то, что происходит
на сцене. Возвращаясь домой, он не чувствовал обычной усталости.
Наоборот, по венам бежала кровь, переполняли силы. Он даже отпустил
такси и пошел домой пешком, размахивая, как профессор Плейшнер,
руками. Новая жизнь, думал он, обязательно начнется с этого вечера.
Она будет удивительная и спокойная. Непредсказуемая и ясная. Не
похожая на ту, которую прожил».
«Он вошел в квартиру. Не раздевшись, стал ходить по комнате. Не
вернуться ли ему снова на улицу, думал он, не подышать ли воздухом?
Не познакомиться ли, черт возьми, с какой-нибудь женщиной, пусть
даже вокзальной? Сходить в кафе, в кино? Он выглядывал в окно,
смотрел, как упрямо и безостановочно идут по кольцу машины. Взгляд
его падал на подзорную трубу, которая смотрела, как прежде, на
остановку. Усмехаясь, он победно наводил на резкость. В объективе
топтались два подростка, беззвучно сплевывавшие под ноги. Он подвинул
трубу еще на миллиметр и увидел рядом с подростками мужчину в
дубленке. Близнеца, своего двойника. Того самого».
«Актер отпрянул, задохнулся. Снова прильнул, но теперь в объективе
метались тени»
«Когда он выбежал на улицу, по асфальту катилась пустая банка.
Подростки пытались вырвать из рук двойника портфель. Мелькнула
рука, раздался чавкающий удар, двойник схватился за лицо. «Эй!»
– закричал актер через улицу. «Вы что делаете!».
И сделал шаг на мостовую.
Ударом машины его несколько раз развернуло в воздухе. Он упал
и, покатившись по асфальту, замер, раскинув руки. Сквозь темную
жижу, которая теперь уже навсегда заливала его сознание, он успел
увидеть, как двойник в дубленке убегает по переулку. Потом по
его телу прошлись чьи-то руки, и он подумал о флейтистке, как
она его раздевала, ласкала и трогала. Но эти руки были другими.
Быстрыми и неловкими, мужскими. Они прошлись по карманам, сняли
часы. Потом их брезгливо вытерли о рукав плаща. «Гля, как похож,
чудила» – раздалось в звенящей пустоте.
«Одно лицо».
Послышался плевок, шелест ткани.
Последнее, что он видел, были кроссовки, удалявшиеся во тьму».
…Когда я закончил рассказывать, огни пляжного бара уже погасли.
Мы остались в темноте, под небом, прошитым стежками звезд. Не
мигая, они висели над головой – продолговатые, яркие. Как будто
небо, словно свитер, вывернули наизнанку, швами наружу.
– Пойдем купаться, – ее белые лодыжки быстро удалялись по направлению
к морю.
Но никакого моря не было.
18.
Никакого моря не было.
«Всю ночь гнал Господь море сильным ветром», – она декламировала
из темноты. «И сделалось море сушей, и расступились воды, и были
им стеною по правую и левую сторону».
Отряхнувшись, я пошел следом. Там, где только что лежало море,
расстилалась пустыня. Черная и шершавая, как тефлоновая сковорода,
твердь.
«Но когда вошло за ними в море войско фараоново, – ее голос удалялся
все дальше, – вода возвратилась и покрыла колесницы и всадников;
и стали они мертвыми…»
Только что я видел ее молочный силуэт, и вот он исчез – только
песок скрипел под ногами, да стучало, как сумасшедшее, сердце.
Стоило мне остановиться, как ночь, густая и плотная, сразу же
сдавила тело – так стягивала руки, когда высыхала, глина. И я
боялся, что придется сдирать ее вместе с кожей.
«Ну, и где море? – раздался внутри голос. – В какой стороне берег?»
Я опустился на дно, обхватил голову.
«Он даже не знает, где его жена!»
«Или он ее выдумал? И никакой жены не было?»
Что-то сморщилось во мне, впало. Осунулось, как плод граната,
когда из него высосали сок. Но страх отступил так же внезапно,
как появился. Тело обмякло, расслабилось. Я вытер ледяной пот.
Мне представилась совсем другая картина. Что я иду по дну – долго,
вслепую. Все ночь. А на рассвете выхожу на берег с другой стороны
моря. В другой стране. В другой жизни.
И что она делает то же самое, просто в другом направлении.
Теперь звезды на небе падали – медленно, как снег. В тишине и
темноте морского дна я вдруг понял, что нахожусь в точке, которая
станет поворотной в нашей истории. Что с этой минуты наше прошлое
и будущее не будут прежними.
…От крошечного камня на песке выстрелила гигантская остроконечная
тень.
– Хорошо, что я взяла фонарик!
Оказывается, все это время она стояла рядом.
Скрывая дрожь, я перебрался к ней. Не вставая, обнял ноги. Прижался,
пытаясь отыскать удобное место. Со щемящей нежностью понял, что
ее коленка совпадает с моей щекой. Умещается в ней, как будто
задумывались они вместе. Но потом почему-то распались. Разъединились.
Я стал целовать ее холодные икры. Я думал о том, как мы глупы,
полагая, что за много лет сумели выучить друг друга. Но стоит
сделать одно движение – и видишь, все не так, как было. За эту
неизвестность, недосказанность я любил ее. За то, что она давала
мне возможность наделять себя новыми свойствами.
Любила ли она меня? на этот вопрос я никогда не мог ответить точно.
Ее кожа была соленой и пыльной. Шершавой. Левой рукой я проник
под юбку. Стянул трусы в левого бедра, потом с правого. Спустил
на колени, вдыхая запахи пота и бензина. Она раздвинула, насколько
позволяла ткань, ноги.
Фонарик упал на землю и потух. Мы снова исчезли друг для друга.
Теперь она стала для меня плотью, пульсирующей между пальцев.
Превратилась в холодную мякоть, которую я мял правой рукой. В
кожу под моими губами. В дыхание, долетавшее сверху.
Массируя и лаская ее тело, я посмотрел на небо, где все также
медленно, как снег, падали звезды. И, раздвинув ягодицы, засунул
палец в задний проход.
19.
Первый год после свадьбы мы с женой любили сравнивать наше прошлое.
По месяцам, с точностью до праздников и каникул. До улиц, по которым
ходили, и кинотеатров, где смотрели «Кинг-Конга» и «Человека-Невидимку».
Сопоставляя факты, я с удивлением понял, что жизнь, на первый
взгляд такая пестрая и хаотичная, состоит из тесных тамбуров,
переходов. Узких коридоров, где мы из года в год топчем одни и
те же шкурки от семечек.
«Это как два чертовых колеса, которые вертятся рядом» – она делала,
как на физкультуре, «мельницу».
«И ничего не видят».
Тогда же я поймал себя на чувстве грандиозной утраты. Как будто
мы переехали на новую квартиру, а барахло перевезти забыли. И
начал скучать по вещам, которые нас окружали в юности. Они были
неказистыми, эти вещи. Некрасивыми. Но живыми, теплыми. А теперь
на смену пришли другие. Яркие и пустые, холодные. Не вызывающие
привязанности или приязни.
К тридцати пяти годам мы ясно ощутили чудовищную пустоту, которая
образовалась на месте прошлой жизни. Провал, пропасть. И что заполнить
ее нечем. Как будто гигантская волна унесла целый мир. Оставив
на берегу яркие бессмысленные обломки.
И нас вместе с ними.
Страшно сказать, но даже города, в котором мы выросли, не осталось.
Тогда, в каком-то веселом угаре, мы стали составлять список исчезнувших
предметов. Вещей, до которых так часто дотрагивались наши руки.
Нам казалось важным воскресить тот мир. Зафиксировать, пока из
пальцев не ушла последняя, тактильная память. Вернуть часть тепла,
которое каждый из нас отдает вещам в детстве. Заполнить пустоту,
которая нас сжигала.
Мы занесли в список молоко в треугольных пакетах и стеклянные
призмы с краниками.
Стакан с водой, где лежала ложка для соли, размешивать в томатном
соке.
Деревянные ящики из-под яблок – в кольцах стружки.
Я вспомнил оберточную бумагу с опилками – ее сворачивали в конус
для крупы или песка.
Жена – шоколадное масло плитой размером с детскую могилку.
Разменные автоматы с мелочью в метро.
Кефирные бутылки с фольговой крышечкой и ящики из проволоки, куда
их складывали.
Затянутые коричневой, с пузырями, клеенкой школьные доски.
Самодельные кляссеры, бывшие книги бухучета.
Кальку, на которой пекли шарлотку.
В юности жена выписывала журнал «Кругозор» с голубенькими пластинками.
Я вспомнил свои виниловые сокровища – «Вчера», «Через вселенную»,
«Пусть будет так».
Бобины с пленкой для катушечных магнитофонов.
Сами магнитофоны – «Маяк», «Астра», «Нота», «Яуза».
Солдатики – пластмассовые витязи, тачанка. И особенно зеленого
лежачего снайпера.
Всплыла из памяти черная банка от монпансье, ее потом приспосабливали
под карандаши.
Железный кошелек для мелочи – с ячейками, чтобы загонять в них
монеты.
Синяя шерстяная буденовка со звездой.
Жестяные коробочки из-под зубного порошка, где потом хранились
шурупы и гайки.
Пластиковый шеврон на рукаве школьной формы, который разрисовывали
и отрывали в драках. Да и сама школьная форма.
Тяжелый и гладкий как снаряд сифон.
Промокашки с волнистым обрезом.
Деревянные прищепки, вечно пачкающие белье.
Шелковая авоська.
Эмалированные бидоны на три литра, с ними стояли в очередь к молочной
бочке.
Кепка от солнца, тряпичная, с синим пластиковым козырьком, обычно
треснувшим посередине.
Кассовый аппарат в городских автобусах, куда бросался пятак, и
следовало отмотать билетик.
Кое-какие вещи для нашего списка мы встречали на барахолках. У
друзей, въехавших в родительские квартиры, но еще не сделавших
там ремонт. На витринах провинциальных магазинов. Натыкаясь на
брошенные, никому не нужные предметы из собственного прошлого,
я чувствовал обидную несправедливость. Как будто у пожилого человека
расстегнуты брюки, а сказать ему об этом никто не может.
И неожиданно для себя стал скупать их.
Брал, не торгуясь, где видел – на ярмарках, рынках. У старушек.
Подбирал на помойках. Вывозил от приятелей, говоря, что ищу старые
предметы для театральной постановки. И те с облегчением избавлялись
от родительского хлама, выбрасывать который мешала совесть.
Или память, не знаю.
Нужно прекратить их физическое существование, подсказывал внутренний
голос.
«Ты должен совершить обряд погребения»
«Уничтожить форму, которая давно лишилась смысла».
«Освободиться от прошлого».
Одну за другой я выносил вещи за дом, на пустырь. Сваливал у старой
голубятни, обливал бензином. Плавясь в огне, старые вентиляторы
превращались в скульптуры Ольденбурга. Рассыпалась в прах синяя
олимпийка, оставляя на земле черный позвоночник молнии.
Чем больше я уничтожал, тем ярче и величественней сияли вещи в
моем сознании. В моей памяти. Тепло, которое они излучали по ту
сторону реальности, казалось постоянным, вечным. И никакая реальность
уже не могла заменить его магического свечения.
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы