У. Х. Оден: Table Talk
Записал Алан Ансен
Перевод с английского и комментарии Глеба Шульпякова
Январь 15, 1947
По пути домой после занятий
Оден: Рэндалл Джарелл просто хочет
переплюнуть Папу (Рэндалл Джаррелл (1914–1965) — поэт, один
из самых проницательных и страстных американских критиков середины
века. Поклонник и, одновременно, яростный противник Одена, Джаррелл
очень много писал о его «поздней» идеологии и поэтике. Часто и
обоснованно упрекал Одена в схематичности, в том, что Оден сводит
поэзию к набору абстрактных риторических фигур. Вот образец его
письма — фрагмент эссе «Смена убеждений и риторики в поэзии Одена»:
«Оно (изменение — Г. Ш.) было неизбежным результатом развития
его риторики, шедшей на поводу его поэзии и его мысли, которые
становились все более абстрактными, все более публичными, прозаичными.
Риторические механизмы его поэтики давали ему иллюзию, что с помощью
этого квазинаучного способа можно анимировать любой, даже мертвый,
материал и сделать его риторически пригодным. <...> Оден
хотел, чтобы его поэзия была строго организованной, логичной,
ортодоксальной, внятной и т.д. Следуя в этом направлении, он настолько
быстро развивал риторический метод поэтического выражения, что
тем самым полностью разрушил свои лирические способности»).
Он ошибается даже на фактическом уровне! Он ведь, в сущности,
очень хороший человек, поэтому его ошибки так раздражают. Вы правильно
поняли стихотворение «Расскажи мне правду о любви» (См. стихотворение
Одена, которое начинается со строчки «Some say the love’s a little
boy» («Говорят, любовь — мальчишка...»), которое Оден называет
по строчке рефрена «Расскажи мне правду о любви») Лично
для меня оно очень важно. Я написал его в Средиземном море, на
корабле по пути в Китай в 1938-м. Кристофер (Кристофер Ишервуд
— прозаик и драматург, старинный друг и однокашник Одена по Оксфорду.
Вместе с Ишервудом Оден жил в Берлине в конце двадцатых, потом
путешествовал по Китаю и, наконец, вместе они высадились в Америке:
весной 39-го. Дружеские отношения между ними сохранились на протяжении
всей жизни, хотя к деятельности Ишервуда в Голливуде — равно как
и к восточным увлечениям автора роман «Прощай, Берлин!» — Оден
относился весьма скептически) сразу просек, что это знаменательное
стихотворение. Забавно, какими пророческими могут оказаться те
или иные вещи. Я написал это стихотворение незадолго до того,
как встретил человека, который перевернул мой мир. (Вскоре
после прибытия в Америку Оден встретил Честера Каллмана — молодого
американца, который стал объектом мучительной привязанности всей
жизни Одена. До этой поры все любовные увлечения Одена носили
количественный, концептуальный или экспериментальный характер.
Каллману — личности, по всей видимости, довольно заурядной — суждено
было перевернуть представления Одена о смысле любви в жизни человека.
Всю жизнь писавший «на контрапункте» противоположных понятий и
суждений, Оден вдруг обнаруживает в себе точку опоры: перманентное
— несмотря на измены и расставания — чувство, которое не поддается
«снижению» иронией и не «лечится словом». Именно в этом чувстве
Оден видит выход из тупика одуряющей двоякости современной цивилизации.
От стихотворения к стихотворению слово «любовь» все чаще и чаще
мелькает в его поэтическом словаре. И хотя очень скоро он начинает
писать «Любовь» с прописной, превратив ее в очередную абстракцию,
за этой абстракцией все-таки был, был новый — драматический и
неподдельный — опыт).
То же самое случилось с другим моим стихотворением, когда я еще
в тридцатых говорил не только о Гитлере, Муссолини и Рузвельте,
но и о Черчилле (См. стихотворение, написанное в ноябре 1934
года «Easily, my dear, you move, easily your head». Вот строфа,
которую имеет в виду Оден — в переводе В. Топорова: «Ростом в
5 футов, в 6 футов, в 7 футов, / Тянутся армии, карты запутав:
/ Гитлер, кривляясь; визжа, Муссолини; / Черчилль, пытаясь польстить
населенью; / Рузвельт, хрипя,— и, крича, Ван дер Люббе,— / Здесь
раздвигаются влажные губы») А он в то время был на вторых
ролях, хотя уже победил на дополнительных выборах.
На самом деле я сангвиник. Я всегда находил существование приятным.
Даже если ты орешь от боли, тебе по большому счету повезло, потому
что ты еще можешь орать (наконец-то вещи названы своими именами.
Наконец-то можно утверждать, что, сколько бы наш герой не печалился
о бедствиях века, в итоге существование — каким бы оно ни было
— всегда расценивалось им как высшее благо. «Моя обязанность по
отношению к Богу — быть счастливым; моя обязанность по отношению
к ближнему — доставлять ему удовольствие и уменьшать его боль.
Ни одни человек не способен сделать другого счастливым»,— писал
Оден в одном из своих эссе. «Счастье — это не право человека.
Счастье — это его обязанность. Поэтому быть несчастливым — грех»,—
добавлял он. В этом же пункте он расходился и с модным психоанализом
Фрейда: «Ошибка Фрейда — как и большинства психоаналитиков — в
том, что удовольствие они рассматривали с негативной точки зрения.
Фрейд, видите ли, считал, что счастье аморально и радость человека
неприятна Всевышнему» (из дневника 1929 года).
Только с учетом всего вышесказанного можно понять и поэзию
Одена, и его критические высказывания, и его бытовые пристрастия:
от выпивки до увертюр Россини. Только теперь становится понятным
количество «present continuous tense» в стихах Одена — поскольку
счастье как способность переживать реализует себя только в форме
настоящего времени. Поэтому стихи Одена — как и поэзия вообще
— внеисторичны: любой сюжет из истории он всегда «склоняет» на
настоящий момент — «на время», текущее здесь и сейчас. Если «удалить»
из поэзии Одена риторику абстрактных понятий, останется именно
это: фантастическое ощущение подлинности «настоящего» — внешнего
и внутреннего; их совпадение. Собственно, table talk Одена и есть
этот остаток «настоящего времени», доставшийся нам после «вычитания»
риторики и поэтических образов. Это апология позитивного — от
удовольствия выпить коктейль old fashioned’s до эмоций по поводу
«Лоэнгрина» Вагнера. Вот теперь отождествление Одена с автором
высказывания «остановись, мгновение» уже не кажется натянутым.
Оден — это такое бесконечное признание в любви и любопытстве к
миру, благодарность хотя бы за то, что «ты орешь от боли». Благодарность
за то, что чувство любви и любопытства возможны даже в том случае,
если они остаются абсолютно безответными. За то, что: «Выключи
звезды, сотри их с лица небес — / Я очень скоро смогу обходиться
без. / В небо ночное уставясь, в его наготу, / Я полюблю и его
черноту, пустоту»).
Будь у меня достаточно денег, я бы не жил в Америке. Здесь ужасный
климат. Я бы предпочел жить где-нибудь в Южной Европе. Раньше
мне очень нравились Балканы, Карпаты. Я бы много путешествовал.
Но мне всегда не хватает денег. Я преподавал все: арифметику (даже
думал писать учебники), рисование, французский язык, латынь, историю.
Но ведь чтобы продвинуться по службе, нужно флиртовать с женой
директора школы, играть с ней в гольф и проигрывать. Нужно стать
этаким школьным шутом (в каждой школе должен быть шут). Я жалею,
что бросил преподавание в средней школе, хотя такая работа требует
от тебя очень многого. Двенадцатилетние мальчишки — вот с кем
интересно беседовать. Смекалистый народ. На пять минут их можно
увлечь чем угодно — потом они, правда, забудут все, что вы говорили.
В наше время родители должны учить детей или физике, или бальным
танцам. Тогда дети выйдут в люди. Удивительно продажные пошли
ученые. Могут хладнокровно работать на тех и на других. Поэтом
быть очень опасно. Да и музыкантам нынче нелегко.
В двадцатых годах в Мичигане существовал пост поэта-резидента,
но Бриджес (Роберт Сеймур Бриджес (1844–1930), английский
поэт-георгианец, много экспериментировавший с метрикой. Он провел
в Ан Арборе, Мичиган, три месяца в 24-м, когда ему было восемьдесят
лет. Оден преподавал в Ан Арборе с октября 41-го по май 42-го)
испортил всю игру своим отвратительным поведением. Он с ними даже
не разговаривал. Вот и приходится теперь работать — лекции читать
и все такое.
Но в душе я все равно люблю Бриджеса. Я, видите ли, всегда испытывал
чувство благоговения перед учеными, они ведь так много знают в
своей области. Если я прав, а другой ошибается, я иногда просто
не могу найти нужные слова, чтобы доказать это. Жаль, что они
не дали Нобелевскую премию Элиоту, человеку с настоящей международной
репутацией. Ему сам бог велел. И почему ему не дали? Ума не приложу,
как можно было дать премию этой Перл Бак (Перл Бак (1892–1973)
— американская писательница. Автор романов о нелегкой жизни китайского
народа «Земля» (1931) и «Сыновья» (1932). Лауреат Нобелевской
премии 1938 года). Не знаю. Синклер Льюис по крайней мере
что-то представляет из себя. Не спорю, он тоже не тянул на премию
— но написал же романы «Бэббит», «Додсворд», «Эрроусмит». А Перл
Бак...
Элиот сознавал опасность манихейского осуждения тела per se. Но
ведь поэзия есть продукт наших чувств. Есть такой жутко показательный
анекдот про Элиота. Одна дама, которая сидела рядом с ним за столом,
спросила его: «Не правда ли, чудный вечер?». «Да, особенно если
видеть ужас его изнанки»,— ответил Элиот (Странно, до чего
мало Оден говорит об Элиоте — о своем прямом предшественнике и
учителе. Об Элиоте, который был для поколения Одена чем-то вроде
Бродского для поколения российских стихотворцев 90-х годов. Об
Элиоте, которому на суд он когда-то отправил свои первые стихи.
Об Элиоте, который удостоил начинающего стихотворца письменным
ответом, который был, как говорят англичане, encouraging.
Действительно, Оден начинал как прямой подражатель Элиота.
Его ранние стихи имитировали гремучую «элиотовскую» смесь современного
заводского пейзажа и античной мифологии, но впоследствии оказались
лишь отправной точкой «ухода» от влияния мэтра.
Всю жизнь Оден как будто спорил с Элиотом. Всю жизнь он писал
как будто с оглядкой на мэтра. Каждое его крупное произведение,
например,— «Век тревоги» или «На время» — можно рассматривать
в качестве «нашего ответа» на крупные сочинения классика: на «Четыре
Квартета» или «Камень».
«Жизнь и творчество» Элиота были системой последовательных
шагов к сужению и кристаллизации своих убеждений. «В искусстве
я классицист, в политике монархист, а в религии — католик» — таким
оказался идеологический финал жизни английского американца: и
у нас нет никаких оснований сомневаться в том, что Элиот, этот
самый серьезный человек в поэзии ХХ века, не лукавил.
Напротив, Оден всю жизнь проживал и изживал в себе разные
формы идеологии. Его «жизнь и творчество» — это система непоследовательных
шагов к расширению и распылению любых — кроме филологической —
форм идеологии. Под занавес жизни утверждать про себя что-то определенное
он не мог и не хотел, а если и утверждал, то с непременным подвохом.
В конце концов убеждения нашего американского англичанина были
выстроены так же, как и его поэзия: по принципу коллажа. В предисловии
к сборнику эссе «Рука красильщика» Оден демонстративно описывает
Рай, то есть публично заявляет систему ценностей, которая бы удовлетворяла
его по эту сторону жизни. В этой замечательной утопии с английским
климатом Оден исповедовал облегченный средиземноморский вариант
католицизма (со множеством локальных святых в качестве отголоска
пантеизма или реверанса в сторону свободы выбора), носил платье
по парижской моде 30-х годов прошлого века, не читал газет и не
слушал радио, ходил в оперу, наслаждался памятниками покойным
самодержцам, говорил на смешанном языке с высокоразвитой системой
склонений на основе английского и немецкого, перемещался только
на гужевом транспорте и жил в доме, построенном в колониальном
английском стиле XVIII века с оборудованной по последнему слову
техники ванной и кухней.
Согласимся, ничего подобного Элиот не мог себе позволить.
Но — факт — когда-то именно Элиот научил Одена жонглировать
стилями и цитатами. Именно Элиот первым ввел в поэзию прямое и
скрытое цитирование и научил Одена и его современников строить
поэтику «с чужого голоса», то есть на вторичном материале самого
искусства. Именно Элиот показал, как поэт может философствовать,
а философ излагать свои мысли поэтическим языком.
Отсюда же — с языка — начиналось и фундаментальное расхождение
Элиота и Одена. Элиот всегда говорил, что любые поэтические «сложности»
— цветистый синтаксис, рваный ритм, перенос строки, использование
устаревший слов или неологизмов — должны быть адекватными тому,
о чем ты говоришь. «Литературность» и «манерность», по мнению
Элиота, особенно хороши тогда, когда в них слышны отголоски естественной
речи — как у Шекспира, например, или того же Хопкинса. «Когда
же автор из любви к усложненной структуре теряет способность выражаться
просто, когда он на столько привязан к схеме, что начинает сложно
выражать то, о чем на самом деле надо сказать просто, и этим сужает
свою область выражения, процесс усложнения перестает быть здоровым,
и писатель в конце концов теряет точку соприкосновения с живым
языком». Цитата из эссе Элиота «Что такое классик?», (пер. с англ.
Н. Бушмановой).
И последнее. Написав поэму «Полые люди», Элиот — как ни странно
— описал не себя, а тех, кто в поэзии шел за ним и наступал ему
на пятки. Этими «полыми людьми» оказались соседи Одена по поколению
и творчеству — и сам Оден: младшие современники Элиота. Им предстояло
стать подопытным материалом, на котором отразились все идеологические
«взрывы» двадцатого века. Что им оставалось? Придти к тому, что
«голубое сало» этой жизни — не Маркс-Гитлер-Сталин-Фрейд-Кьеркегор-Христос,
а максимально изощренный поэтический язык, с помощью которого
можно спрятаться от идеологических кошмаров этого века, навяз
этому веку свою диктатуру — лингвистическую).
Я приехал в Америку, потому что здесь легче заработать деньги,
жить за счет своих способностей. Беннет Церф (основатель
издательства «Рэндом Хаус», первый американский издатель Одена)
рассказывал мне, как однажды, в двадцатых, он представлял на обеде
в Плаза одного европейского писателя. Перед обедом он купил какую-то
акцию, после обеда продал ее, а на следующий день выслал европейскому
писателю чек на триста долларов. Это так соблазнительно, когда
можно иметь деньги не работая. Взять хотя бы того человека, который
начал дело в 1923 с тремястами долларами и заработал около 10
миллионов. Ясно, что потом он прогорел, но в результате в кармане
у него было уже 3 миллиона. Мне бы, например, и трех хватило.
Многие тогда предвидели, что будет кризис, и быстро сворачивали
дело, заработав как следует. Механизм вложения капитала просто
удивителен. Никакому Бальзаку не по зубам. Я теперь тоже капиталист.
У меня есть закладная на дом в Сиклиффе (Оден одолжил отцу
Каллмана деньги на покупку этого дома на Лонг Айленде) на
Северном Побережье. Так что я теперь тоже могу прокатить какую-нибудь
вдову по сугробам в Сочельник.
В девятнадцатом веке, за исключением Ибсена, драмы не было. Зато
какая была опера! Вагнер, Верди, Доницетти. Я недавно купил пластинку
«Дон Паскуале». Она так хороша, жаль, ее так редко дают. Может,
Доницетти и писал дешевый ширпотреб — но ведь «Лючия ди Ламмермур»
и «Дон Паскуале» просто великолепны! (Гаэтано Доницетти написал
74 (!) оперы. В настоящее время в мире исполняют около десятка
его оперных сочинений. Возможно, опера «Дон Паскуале» пришлась
по вкусу Одену не только образом обманутого любовника и развлекательной
буффонадой, но и социальным подтекстом. Теодор Адорно, например,
видел в этой опере столкновение среднего класса — который представляют
молодые любовники — с феодалами, которых олицетворяет поколение
«стариков»).
Думают, что Шекспир — это как если бы ты сидел весь вечер в углу,
выпивал, а как набрался, стал жутко забавным.
Я бы хотел послушать «Троянцев» (оперная дилогия Берлиоза,
1718). Я так мало знаю о ранней немецкой опере! Флагстад
(Кирстен Флагстад (1895–1962) — норвежская певица, сопрано.
Солистка оперных театров Осло, Нью-Йорка, Лондона. Запись «Тристана
и Изольды» в 1952 году под управлением Фуртвенглера, где Флагстад
исполняла партию Изольды, и по сей день считается непревзойденной)
просто великолепна в «Ozean! Du Ungeheuer!» (Ария
Реции из второго действия оперы Вебера «Оберон»). Я бы послушал
оперу Хьюго Вольфа «Коррехидор» (Хьюго Вольф (1860–1903)
— австрийский композитор. «Коррехидор» — его единственная законченная
опера).
В моем договоре с издательством относительно «Века тревоги» был
пункт, гласивший, что оформление книги производится по авторскому
плану. А теперь, когда я появляюсь в конторе, они только кланяются
и глаза прячут. Обращаются со мной как с ревизором. Не нравится
мне все это расшаркивание. Тот, кто за это отвечает, должно быть
уже издергался оттого, что я стану предъявлять ему претензии —
а я стану предъявлять претензии. Книга и так вышла небольшого
формата, стихи набраны мелко, прозаические куски — еще мельче.
Я думал, будет здорово напечатать стихи белым шрифтом по черному
полю. А у них, оказывается, о газометре никто и не слышал. Я хотел
использовать этот прибор для печати «Века тревоги», так что ничего
не вышло. Они меня просто убили. Я хотел, чтобы язык поэмы был
чисто американским.
У меня есть две идеи фикс: попасть в историю английской просодии
и в Оксфордский словарь английского языка — чтобы они ссылались
на меня по поводу новых слов (ссылки на Одена есть в приложении
к словарю). К стыду своему я не умею использовать инверсии
так же хорошо, как это возможно во флективном исландском.
Мы с Кристофером когда-то очень давно написали пьесу и она не
была опубликована. Ничего, что он теперь голливудский писатель
— у него характер что надо. Меня больше беспокоит его игры с Ведантой.
Я написал ему об этом, но в письме ведь ничего толком не скажешь.
Мы теперь настолько разные, как стоики и эпикурейцы. Вот еще пикантная
подробность — Кристофер теперь в оппозиции ко всему английскому.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы