Комментарий |

Зарницы нигилизма №3 (ч.1)

Зарница первая

Зарница вторая (ч.1)

Зарница вторая (ч.2)

В этом замечательном человеке воплотилось – на мои глаза –
то едва народившееся, ещё бродившее начало, которое потом
получило название нигилизма.

И. С. Тургенев. По поводу «Отцов и детей».

Зарница третья

Нигилизм культуры

Морализм русской интеллигенции есть лишь выражение и отражение
ее нигилизма.

С. Л. Франк

Что такое культура вообще? Зачем она нужна и что составляет цель
её стремлений? Все множество направлений её мне здесь не интересно
рассматривать. Существует представление о высокой культуре и низкой.
Так вот, что такое высокая культура – ответ на этот вопрос дает
история. Мало кто может внятно растолковать понятие «высокая культура».
Зато вырождение культуры, что создает бескультурье, или «рафинированную
культуру» всегда и во всякие «всегда-настоящие» времена замечается.
Цели культуры заключаются в том, чтоб способствовать развитию
духа нации, нравственных качеств личности и прочее в том же смысле.
Но каким образом, спрашиваю я, возможно, осуществить последнее
в условиях, когда всякая личность суть культовая личность, которая
в своих внутренних интуициях прозревает себя богом: «Не сказано
ли в законе вашем: вы боги»? Коль всякая личность от рождения
своего пребывает на высоте, то до какой еще высоты её собирается
развивать культура? Ведь в культуре говорится о необходимости
совершенствования личности, о приобретении ею cultura animi, о
достижении духовных высот развития индивидуальности, о рождении
бога в душе, который, как выяснилось, и без всякого дополнительного
(второго) рождения в ней уже существует. Что может дать культура
тому, кто считает себя умным, будучи натуральным дураком, или
что она может дать дурному, который считает себя дурным? Если
последний и считает себя таковым, то он не есть еще персона возвышенная,
обладающая какими-то достоинствами, он есть всего лишь честный
человек. «Да, я дурак, говорит он, и что с меня взять?». Должна
культура каким-то образом соприкасаться с народом, или она существует,
как и все вообще, в этом пресловутом иллюзорном «для-себя»? Если
так, то почему она все время апеллирует к разумам такими понятиями
как личность, человек, народ, свобода, любовь, вера? Разве простой
некультурный человек не знает, что такое любовь, свобода, душа?
С другой стороны, культура, как полагают, – это такое пространство,
которое влияет на народ: такой-то деятель оказал влияния на целые
поколения. В чем проявляется это влияние, когда оно было заметно
в поколениях, каким образом окультуривались поколения, если бескультурье
существует всегда? И не является ли сама культура причиною бескультурья?

Признаюсь сразу, мне неведомы ответы на все эти вопросы, потому
что я вижу лишь неисправимость человеческой природы: она как-то
произрастает из себя самой, наплевательски относясь ко всему внешнему,
и этого ей достаточно, даже более, чем достаточно. И еще, внешнее,
материально-техническое развитие, прогресс меня не интересуют
тоже. В них нет ничего интересного вообще. Прогресс, когда камень,
на котором сидел примитивный человек, который исключительно из
комфорта был преобразован в стул, а позднее в кресло, как я считаю,
не стоит того, чтоб он нём можно было бы писать целые книги, так
как от этого существо человека ровным счетом нисколько не меняется.
Культурное же пространство вообще я понимаю двояким образом. С
одной стороны, оно суть массовая культура, которая существует
всегда для настоящего и только для него; с другой стороны, она
есть паутина индивидуальностей, где творения гениев существуют
вне времени, то есть существуют всегда. Очевидно, что всякая массовость
и коллективность уже подразумевают под собою нечто отрицательное,
потому что всякая масса состоит из личностей, которые свято верят
в то, что они существуют вне массы, оставаясь всецело внутри неё.
Это относится, как и к обывательскому обществу, в котором никто
не считает себя собственно обывателем, так и к культурному пласту
этого самого общества, в котором никто не считает себя бездарностью,
а многие так и вообще мыслят себя гениями и оплотами культуры.

Понятно, что далее меня будет интересовать массовая культура.
Поэтому вернусь к нигилизму Базарова. Собственно, что он есть
такое, если взять его в общем смысле. Это подспудное указание
нигилистам на их нарциссизм, исключительно разговорного толка.
«Молчите в своем углу, коли сил нет что-нибудь делать, а то и
без вашего хныканья тошно, побиты, ну и сидите побитые». Тургенев
здесь четко выхватил эту самую особенность «побитых неудачников»,
проповедующих необходимость действий, как требование к другим
что-либо делать. И это деланье обосновывается в пафосных и восторженных
памфлетах, которых в немереных количествах наплодила русская критика
и литература. В основном таким образом обращались к студентам,
и обращались только с тем, чтобы возбудить в них этот самый нигилистический,
свойственный всякой юности дух. Интеллигентный «нигилист» здесь
ставит себя как бы выше, он возвышает себя над глупостью, постигая
свое величие в чувстве возвышенного. Что нужно упитанным интеллектуалам
вообще – вопрос риторический. Всякий уже добравшийся до укромного
кресла, проживший свой век кое-как, уже желает оказывать влияния
и указывать направляющим перстом массе в некоторую ему только
ведомую сторону. Однако жизнь прожита пошло, мысли вывернуты до
непонятности и остается только отрицание. Но отрицание интеллигентных
стариков суть брюзжание и только. Нигилизм же молодых – уже восторг
и пафос, что и вовсе нигилизмом называть трудно, не принимая к
сведению конформизм этого самого нигилизма. Однако пафос здесь
имеет свойство экстатического восторга, пафос тут пророчит и проповедует.
Восторг замешивается на самом гнуснейшем виде шарлатанства – на
оптимизме. Желторотые бланбеки студенческой массы, которые еще
и не жили, которые еще не имеют опыта, которые еще толком не держали
красоты в своих руках, уже уединяются в кабинетах, в своих комнатах
и мыслят об устройстве общества, пишут статьи, рассказы и романы.
Читанные ими книги – то же самое, что и детские сказки. Канта
ли им понимать, или от сказок рыдать – все одно. Их сознание говорит
им о том, что и без опыта они знают достаточно. Связь эта еще
ничего не знающих и тех, кто из мудрости своей пытается выскочить
в дурость, образуется где-то посредине: ниспадающее упирается
в восходящее или левое спаривается с правым. Два потока восторгаются
друг другом в точке мнимого и модного уже нигилизма, и рождается
иллюзия тупого и самолюбивого оптимизма, в котором либо прошлое
когда-то очень давно в допотопные времена было лишено власти,
и люди в нем жили как в раю абсолютно свободными гипербореями,
подобные Адаму, либо будущее видится чем-то типа гомеровской страны
феаков, идеальным островом, о котором Гомер говорит в восьмой
песне своей Одиссеи. Очевидно, что время в такого
рода нигилизме концентрируется в настоящем, отрицая действительность
как прошлую, так и будущую, её возможность в этом самом виде.
Так как и первое «либо» и второе говорит о чем-то однотипном,
одинаковом, но, мыслимое сознанием времени, оно дает вот такой
романтический результат.

Но от требований морали и нравственности ни те, ни другие вовсе
не избавляются, так как почва, на основании которой они строят
свои мнения, предполагает утверждение безнравственного и аморального
настоящего бытия. Утверждением этой безнравственности подспудно
навеваются всякие нигилистические теории и примененные в действительности
практическим путем они делают саму действительность еще больше
безнравственной, нежели она была ранее: происходит деградация.
Степени этого больше деградирующего уже раздаются до такой аморальной
широты, которая никакой культурной личности не предопределена.
В результате чего она лопается как мыльный пузырь. «Взвейтесь!
Да, развейтесь!», подмеченное Булгаковым, всегда играет с интеллектуальным
культом личности злую шутку. У Булгакова в дневниках много можно
прочесть о нравах интеллигентской современности того времени.
Правда, непонятным остаётся вопрос, что на что влияет; то ли публика
на культуру, то ли культура на публику, то ли объективность каким-то
магическим способом влияет, как на крокодилов, и на первых, и
на вторых. Но, скорее всего, здесь ни публика, ни её культовые
кумиры ничем себе помочь не могут. Жена Ситникова считала его
«дураком…и литератором». Наверное, два этих понятия в некотором
смысле родственны, и не существуют одно без другого. Дело в том,
что неважно, какие времена – тургеневские, пушкинские, гоголевские
или булгаковские, советские – все одно: литература в них всегда
есть нечто пошлое, неинтересное и дурное. А как она может быть
иной в то время, когда издатели издают книги, которые должны читаться
толпой, которая, по определению своему, суть толпа глупая. Публика,
издатель и литератор порождают модный продукт, вступая друг с
другом в интимный контакт и рождают текстовых мутантов. Собственно,
толпа всегда собирается там, где много шума, или тот, кто создает
шум, собирает вокруг себя толпу. Отчего и происходят гудение и
шум. Однако, из этой шумливой и глумливой толпы, презревшей всякие
ценности, откалываются в поисках истины и новых ценностей одиночки,
вокруг коих, как говорил Ницше, и вертятся вечные основания мира.
Франк именно поэтому взял эпиграфом к своей статье об этике нигилизма,
о которой речь будет идти позже, такие слова Ницше из «Заратустры»:
«Не вокруг творцов нового шума – вокруг творцов новых ценностей
вращается мир; он вращается неслышно».

Культ культуры и искусства как инструментарий интеллектуализированных
рефлектеров, которых постоянно рассматривают через призму социального
местопребывания и никак иначе, оформленный исключительно на основании
утверждения личностного Я посредствам совершеннейшей и пустопорожней
болтологии, в конечном итоге, ничтожит этот самый культ культуры.
Трагедия русской интеллектуальной элиты заключается в том, что
она, с одной стороны, порицает саму себя за безвольность, в которой
личности вместо того, чтоб заниматься делом, «философствуют»,
с другой стороны, именно из её уст происходит отрицательное отношение
к термину «философствовать», к философии. И этот парадокс очень
интересен. Очевидно, он происходит из ощущения собственной культовости
личностного Я. Причем ощущение это основано на самом плинтусном
ощущении самого себя в данных конкретных условиях, в которых Я
пребывает. Один из множества представителей культуры середины
19 века, конформист Чернышевский, существовал в культурном пространстве
только лишь для того, чтобы ведать публике о внутреннем мире его
личности, о характере, уме и роли его личности в литературе. Излюбленное,
к слову сказать, занятие и нынешних прогрессистов. Вместе с тем,
уже Ницше провел такую жирную черту между деланьем и разглагольствованием,
что преодолеть её в условиях гипертрофированной и болтливой моральности
интеллигентского сознания представляется мне совершенно невозможным
мероприятием. «Вы, любители познания! – обращается он к интеллигенции.
– Что же до сих пор из любви сделали вы для познания? Совершили
ли вы уже кражу или убийство, чтобы узнать, каково на душе у вора
и убийцы?» [Танец Заратустры. пер. М. Коренева. Г. Снежинская.
– СПб.: Нева. 2005, с. 165].

Философствующий философ отрицателен здесь в том смысле, что не
делает и не поступает так, как ему велят. Однако и философию,
окультуренную уже отжившими свой век философами с академическими
математическими корнями, также не стоит сбрасывать со счетов,
потому что она занимается тем же самым, что и культура вообще,
ибо неотделима от неё. Эту философию следует называть философствованием
Нарциссов, находящихся от действительной жизни общества на расстоянии
пушечного выстрела. Воображение я помогает возвышать свою личность
до неимоверных высот. Оно опосредует само себя через величие и
духовную высоту культуры, которая вывела себя за скобки того,
что истинно существует в мире. Частные Я сталкиваются внутри этого
амебного образования, в котором сильнейшее и хитрейшее, более
всех аморальное Я становится во главу угла направляющего её влияния.
И все приходит к пустоте или, конкретно говоря, все культурное
превращается в ничто: и мы созерцаем культурный нигилизм, в котором
всякий творец новых ценностей берет на себя ответственность выговаривать
другим, что они должны делать. Вот один из примеров: Бахтин в
К философии поступка пишет: «И в результате
встают друг против друга два мира, абсолютно не сообщающиеся и
не проницаемые друг для друга: мир культуры и мир жизни, единственный
мир, в котором мы творим, познаем, созерцаем, жили и умираем;
мир, в котором объективируется акт нашей деятельности, и мир,
в котором этот акт единожды действительно протекает, свершается».
И далее он выводит свое долженствование, которое «есть своеобразная
категория поступления-поступка», исходя из чего, человек окажется
нравственно-должным или вообще должным. Сделать из простого человека
должника является излюбленной фишкой и единственной в своем роде
прокладкой между «миром людей» и «миром людей возвышенных». Однако,
это самое долженствование мы можем найти, и у древний греков,
и у апостолов Иисуса, и у инквизиторов. И даже среди простых людей
выражения типа: «в этом случае ты должен поступать так-то и так-то»
или «должен был поступить таким-то образом, чтоб не было того-то»,
так мощно укоренены, что удивляться их проявлениям во всякие времена
и вовсе не приходится. В этом смысле они категории вечные, как
и вечное время – время, которое у Бахтина суть дурное время.

Зато Бахтин, по-шопенгауэровски, эстетически возвышен, как и Подорога
в своей книге «Возвышенное». По счастливому для нас стечению обстоятельств
последний написал эту вещь по заказу Фонда научных исследований
«Прагматика культуры». Почему счастливому? Потому что «прагматика
культуры» – это уже нечто новое. Если действительно наша культура
становится прагматичной, то тем более все, что я говорил о ней
до этого и все, что скажу дальше, выражает абсолютную истину в
конечной инстанции. Но что же такое возвышенное? Книга Подороги
(крайне не интересная вещь: могу её порекомендовать любителям
гастрономической философии, весьма модной нынче ввиду возможности,
как выражался Белинский, «объядения») ведёт нас к пониманию того,
что возвышенное – это форма капитуляции перед действительным миром.
В чувстве или в ощущении возвышенного, в его поисках человек убегает
из мира и существует в мире текстов, картин, музыки и в прочем
этого же рода. Тем самым он абстрагирует себя от мира, купирует
свою связь с ним, и экзистенциально деградирует, эссенциально
мысля обратное. Итак, чувство возвышенного никогда и ни при каких
обстоятельствах не может быть тем, что может показывать нам некий
рост личности, её эволюцию, ибо в конечном итоге, такая личность,
в обратном отражении, утверждает даже не себя саму. Поэтому-то,
сколько бы Бахтин и не говорил о необходимости социальности, он
всегда остается в плоскости субъективного: от этого его не избавляет
даже извращение языка и понятий. Подорога идет к возвышенному
через вкус. Мол-де, говорит он, вкус – это не только животное
свойство человеческой чувствительности, но еще, как отличительная
черта возвышенного человека, способность судить о прекрасном.
Но вкус – исключительно животного происхождения. Каждый индивидуум
действительно обладает как просто вкусом, так и понятием прекрасного,
что зиждется на культе личности вообще. Если бы уважаемые философы
были несколько приближены к действительной экзистенции простого
человека, то они бы обязательно обратили внимания на то, как жена
слесаря пятого разряда, устав существовать в рутине, тратит все
семейные сбережения на покупку дорогого шампанского и прочих деликатесов
и устраивает супругу сюрприз в виде торжественного ужина при свечах.
И кто скажет, что у них нет этого специфического влечения к прекрасному,
тот глуп. Он думает, что способность к прекрасному – это такая
лестница всяких разнообразных прекрасностей, которые по существу
своему каким-нибудь образом отличаются одно от другого. Невозможность
познать общее для всех этих явлениях и составляет существо деградации
возвышенного, капитуляции, как я назвал это выше, личности перед
лицом действительной экзистенции мира. Что же касается различий
во вкусах, о которых не спорят, то и оно уже существует в самой
животной природе. Если бы не было в животных этой способности
к различению, то кошки бы ели сено, коровы вполне возможно бы
уплетали мясо, а змеи бы запросто поглощали ягоды в лесу, а не
лягушек. Оттого-то Подорога, детерминируя происхождение возвышенного
и прекрасного, совершает всё ту же ошибку, на которой зиждется
весь детерминизм. Здесь мы возвышенны таким прекрасным, которое
происходит из насилия, унижения или страдания, как и физическая
боль в мазохизме приводит к интеллектуальному и воображаемому
удовлетворению и наслаждению. Иными словами, нам нужно сделаться
как физическими, так и духовными мазохистами, чтобы быть возвышенными
– и это существо деградации, причем абсолютной и совершеннейшей
культурной деградации личности. Поэтому спаривание «я» с чем-то
возвышенным не обязательно должно происходить в культуре. «Я»
найдет себе нечто высокое, чему оно будет принадлежать, чему оно
отдастся и чему оно будет служить и подражать так же, как и собака
служит своему хозяину. Тот же Ницше советовал эгоистам смотреть
на людей сверху вниз, как якобы только и может поступать лишь
благородная душа. Но проницательность философа почему-то не усмотрела
того, что и смотреть себе под ноги тоже означает смотреть сверху
вниз. Ничто так не бросается в глаза как это смотрение себе под
ноги. Одно только ощущение культурного «я», основанное на репрезентации
культуры как сферы небесной, следовательно, и бесконечно огромной,
опускает глаза его вниз. Высокий полет личности в нигилизме не
позволяет ей открыто смотреть на мир, и она довольствуется тем,
что смотрит прямо перед собою и смотрит в землю. Если дурак смотрит
в небо, спотыкаясь на каждом шагу, но, не замечая разбитости своего
носа, продолжает идти вперед, то умный дурак все время смотрит
себе под ноги, боясь споткнуться, вследствие чего он и вовсе никуда
не идет.

Дальше, хуже: культура увядает и увядает парадоксально. Я называю
это скатывание вниз «парадоксами увядания». В этом увядании сфера
культуры, в обширнейшем смысле слова, становится похожа на наглухо
задраенную банку с пауками. Эльдар Рязанов в «Гараже» создал этот
образ применительно к науке. В общем смысле этот феномен увядания
нарисован в «Осеннем марафоне», откуда произошло понятие «бузыкинщина»
– этакое безволие интеллигента советской эпохи. Раздавленный собственным
нигилизмом, потерявший силы для борьбы, абсолютно бесхарактерный
и вызывающий лишь отвращение тип. Олег Басилашвили так характеризует
своего героя: «Думаю, в каждом из нас есть что-то от Бузыкина.
Каждый находился или до сих пор находится в этом состоянии. Потому
что Бузыкин – это типичный осколок советского интеллигента, которому
и хочется, и колется, и мама не велит. И он теряет сам себя, потому
что все время идет на компромисс» [Сопротивление материалу. Интервью
в Российской газете от 20. 07. 2007 № 155 (4418),
с. 27].

Но увы, наглядный квиетив бузыкинской воли – это обратное отражение
проявления воли к власти. Отвратительна бузыкинщина не потому,
собственно, что она в некотором смысле безвольна, а потому, что
вокруг Бузыкина существуют самые разные люди, которые, во-первых,
тяготятся мнимой инвалидностью героя, где они обречены на то,
чтоб постоянно и ежечасно думать о нем, переживать за него и отрицать
свои стремления во имя него, и, во-вторых, потому, что сам по
себе Бузыкин не имеет воли к отрицанию, то ли самого себя, то
ли отрицания других по отношению к себе. То есть он даже и в голову
себе не берет, что на этом самом месте он является лишним человеком,
который не в состоянии освободить других от самого себя. И эта
невозможность убегания, с другой стороны, показывается стойкой
инстинктивной предпосылкой давления, как говорят в народе, на
гнилую жилу (жалость) ближних. Пушкин начинает Евгения Онегина
именно стихами, в полной мере, раскрывающий образ Бузыкина в больном
дяде Онегина. И этих типов культура (особенно советского периода)
наплодила целую прорву. Собственно, чтоб не вдаваться в пространные
рассуждения, лучше повторить уже сказанное ранее. Такой нигилизм
всегда утверждает (конформирует) то, что отрицает. В этом смысле
он подобен акуле, которой разрезали брюхо и бросили в море: тогда
она начинает пожирать свои собственные внутренности или австралийскому
муравью бульдогу, разрезанному пополам – тогда челюсти его начинают
нападать на хвост, который, в свою очередь, ловко отбивается от
атак. Я про акулу говорю к тому, что простеленная под всех и под
каждого, советская культура была подобна в те годы средневековой
испанской santo oficio de la inquisicion – святой палаты инквизиции,
– которая безжалостно истребляла нарождающиеся таланты. Вследствие
чего мы сейчас имеем то, что имеем. Чтоб забыть все эти образы,
подвергнуть их забвению нам, наверное, понадобиться время. Радует
одно: историческая память не основывается на желаниях и чаяниях
отдельных личностей. Там действуют совсем иные временные законы,
законы вечные. Но и современное время порождает новые типажи новых
русских интеллигентов. Сейчас они такие же безвольные, как и их
предки. Только типы эти либо неизлечимо больны, либо являются
терпигорцами, которых обязательно все вокруг бьют палками, либо
этакие, как модно сейчас говорить, обезбашенные типы, впадающие
в абсурд. На этом фоне блекнет всё. Даже возвращение к классике,
которая интерпретируется по-новому, воссоздаёт такие причудливые
формы, где уже Плюшкин становится «героем нашего времени». Тут
уже культура не акула, а собака, пытающаяся ухватить себя за свой
собственный пышный хвост, который по-алкивиадовски (В. В. Розанов),
в конечном итоге, отрубается.

Собственно, культура и творчество являются сферами высокими в
представлениях тех, кто слишком далеко находится от неё и тех,
кто внутри культуры страшно далек от неё (недалекие культурные
люди). Публика, пользующаяся продуктами её, и актеры, например,
которые транслируют эти продукты восприятия, постоянно находятся
в противоречии друг с другом. Басилашвили в том же самом интервью
подмечает, что когда он играет плохо, публика восторгается, когда
же считает, что играет прекрасно, публика, напротив, полагает,
что он играет плохо. И вот Гоголь в самом начале своего писательского
пути имеет прекрасные отношения к искусству, но, соприкоснувшись
с ним вплотную, пишет Избранные места из переписки с друзьями.
Булгаков, оставив медицинскую практику, весь находится в романтизме
литературного творчества, но, ознакомившись поближе с личностями
литераторов, написал Мастера и Маргариту. Молодой
Ибсен и его Столпы общества в преклонных годах.
Доде и его Бессмертные. Пушкин и Лермонтов об
интеллигенции. В. В. Розанов в Сумерках просвещения
и вообще по отношению к интеллигенции. Н. Н. Страхов в Письмах
о нигилизме, Из истории литературного нигилизма
и в Борьбе
с Западом в нашей литературе
яростно критикует просвещенство
как одну из форм нигилизма. Ницше и Шопенгауэр, Сократ и бродячие
риторы, Ламетри и Ламарк, тот же Сартр – все они были самыми великими
критиками культа личности в культуре, в которой все построено
на деньгах. Эта дурная тяга к проклятому золоту, к ничтожным копейкам
обуяла и церковь. Монахи теперь судятся в судах за право обладания
землями, сгоняют с земли простых людей, ходят по Валааму с пистолетами
и запугивают обыкновенных граждан. В пьяном виде за рулем иномарки
сбивают насмерть дитя, но откупаются от наказания и продолжают
заниматься «божьим» промыслом. Радуются, если какого-нибудь богатого
убили, требуют несусветной платы за отпевание усопшего или за
крещение новорожденного, заставляют паству собирать металлолом,
чтобы сдать его, а на вырученные деньги построить себе недурственный
дом. Сетуют на то, что работать стало не с кем потому, что вокруг
одни голубые, воруют, пьют, сквернословят и прочее. Деньги погрузили
всякую высокую моральность в блуд. «Живая церковь беснуется» –
запишет в дневнике Булгаков. Но сей факт не означает того, что
чистый сердцем, как говорил Вагнер, не войдет в священный Грааль.
По изложенному выше закономерному течению временной перспективы
именно презревший фальшивое материальное счастье, только и может
войти в вечность исторической памяти.

В проблематике культа личности в культуре имеется одна существенная
загадка. Состоит она в логическом непонимании проповедования того
обширнейшего пласта мнимого безволия, который в миниатюре был
представлен в так называемой «бузыкинщине», в смысле какой-то
неестественной тяги её к компромиссам, к смирению. Противоречие,
собственно, состоит не в самом факте смирения, компромисса или
согласия со всеми, всем и прочим, а в том, что культура говорит
об этом, как бы требует этого смирения от, по её мнению, невежд,
которые находятся где-то внизу этой системы. Иными словами, бузыкинщина
– это описание некоего терпигорца, который в сфере культуры не
может полностью реализоваться, не может ощутить счастья, свободы
и прочего. То есть интеллигенция говорит, что быть в культуре
человеку вовсе и не обязательно, потому что это всегда зло для
него самого. Культура говорит о самой себе дурно точно так же,
как и продавщица на рынке, все свои годы продававшая на нем всякий
ширпотреб, желающей стать рядом с нею подруге, рассказывает, как
плохо и невыгодно торговать на рынке, и рассказывает это лишь
затем, чтобы отбить у дружественного ей конкурента охоту стать
рядом с нею. Так и культура. Пока она существует вдалеке от её
потребителя, она мыслится чем-то нравственным и моральным. И только
в таком видении она может и быть таковою.

Франк С. Л. в статье Этика нигилизма с подзаголовком
к характеристике нравственного мировоззрения русской интеллигенции,
опубликованной в 1909 году в книге Вехи: Сборник статей
о русской интеллигенции
называет разложение морально-нравственных
основ русский интеллигенции «моральным нигилизмом». Этот моральный
нигилизм нам следует понимать как нигилизм, проговоренный вслух,
напечатанный в прессе и прочее в том же духе. В действительной
экзистенции русской интеллигенции, как сообщает Франк, происходило
моральное деградирование, которое похоже на гниение аристократии
Древнего Рима. «Если под религиозностью разуметь фанатизм, страстную
преданность излюбленной идее, граничащую с idee fixe и доводящую
человека, с одной стороны, до самопожертвования и величайших подвигов
и, с другой стороны – до уродливого искажения всей жизненной перспективы
и нетерпимого истребления всего несогласного с данной идеей, то,
конечно, русская интеллигенция религиозна в высочайшей степени
/…/ Кто любит истину или красоту, того подозревают в равнодушии
к народному благу и осуждают за забвение насущных нужд ради призрачных
интересов и забав роскоши; но кто любит Бога, того считают прямым
врагом народа». Ясно, что преимущества пропагандированной моральности
всегда затмеваются её недостатками, выраженными в борьбе с означенной
гипертрофированной аморальностью, то ли буржуев, то ли пролетариев,
то ли просто народа, то ли некоего отрицательного мифологического
типажа (ведьмы, враги, анархисты-индивидуалисты, архаровцы, кулаки,
евреи и. т. п.). Иными словами, обществу, чтобы оно было обществом,
нужны козлы отпущения, на волне борьбы с которыми оно может образовываться
и быть вообще-то обществом. Будь то враг внешний или внутренний.

Как бы то ни было, культурное пространство, воспроизведенное и
мыслимое как нечто отличное от государства и власти, само проспиртовалось
властным духом, переняв на себя ту идиотическую транскрипцию господства,
выраженную в словоупотреблении «власть над умами и душами», в
которых творческая личность реализует свое стремление к обладанию
не материальными средствами, а чем-то духовным – умом, душами.
Такое обладание (пользование чужою душою) испокон веков распознавалось
как обладанием дьявола. Без этого стремления невозможно помыслить
такого, чтобы спускаемое, скажем, сверху, не вступало в противоречие
с тем, что растет снизу. Отбросим здесь низ и верх и скажем –
слева и справа. Тогда вся иерархическая конструкция ранее возведенная
традиционалистами всех мастей в статус вещи, достойной благоговения,
рушится как карточный домик. В горизонтальной перспективе, которая
только и есть чем-то действительным, нет места опусканиям и поднятиям,
если не принимать во внимание культ личности «я». Но выше было
сказано, что «я» от самого своего основания деградирует. То есть
культовое местопребывание его и без наличия влияния культуры уже
находится на гипотетическом верху. Именно поэтому культура всегда
выступает только лишь статистом, продукты её постоянно запаздывают,
поэтому сегодняшним деятелям остается пользоваться классикой,
ибо классика – это продукты, отобранные временем.

Беру наугад журнал Октябрь № 6, 1986 года. Читаю
фамилии авторов, представленных в номере, и не нахожу ни одной
знакомой фамилии. Все они выпали в осадок: творчество их, которое
существовало чуть больше двадцати лет назад, уже никого не интересует.
Писанина, которой они занимались, была уже изначально обречена
на забвение, потому что двигалась она в русле угодном кому-то,
чему-то и когда-то. Все эти имена оказались fuera de cubertura
(вне зоны действия сети – исп.) жизни. Таким образом, и культура,
желая одного, исчезает в другом, а общество как существовало в
бескультурье (бескультурье я понимаю дословно: существовать без
культуры), так и существует. Можно припомнить здесь, например,
картины Питера Брейгеля-старшего, где он изображает Иисуса совершенно
не выделяющегося от простых людей или тонущего в реке Икара на
фоне безразличных к этому крестьян, которые занимаются своими
насущными делами. Осознание феномена легко добыть, совместив декларированное
в книгах с тем, что существует в реальности. Если у кого-нибудь
есть желание от души посмеяться, то я рекомендую почитать на досуге
статьи и трактаты ученых о чести, благородстве, свободе, любви.
Право дело, любовь с точки зрения доктора биологических наук,
описанная в строгом соответствии с научной терминологией, со ссылками
на авторитетные первоисточники может дать организму так необходимый
ему ген юмора. Но лучше всего почитать о свободе, как её понимают
физики и ученые-ядерщики, и еще смешнее становится тогда, когда
эти же самые наукоёмкие умы начинают разглагольствовать о том,
каким манером должно быть построено равноправное общество. Смешное
здесь то, что всю свою жизнь деятели от мензурок и логарифмических
линеек проводят, вглядываясь в те сферы, в которых нет ничего
из того, о чем они впоследствии размышляют. Звание профессора
химических наук, наверное, действительно позволяет вслух размышлять
о благочестии, нисколько не чувствуя уколов совести по поводу,
некоторого рода, лживости этих высказываний. Ложь, хотя и не сознательного
характера, но все-таки ложь. Она показывает лишь одно: интеллигентные
попугаи, подобно Фуко, свято верят в то, что за их словами «угадываются
битвы, победы, раны, господство и рабство». Наука, как таковая,
есть самое первое условие, которое формирует неравноправие в обществе,
о чем уже писал Руссо в Трактате о происхождении неравенств.
Уже само установление науки как общности людей составляющих её
искусственно, вводит в общественное устройство некие ступени,
на которых находятся живые существа. Наука, изначально отколовшаяся
от церкви и власти, все же в сути своей осталось столь же культовой,
как и её родители. Более того, по какому-то дурному недомыслию
в неё стали полагать некие морально-нравственные нормы, которых
можно достичь, я извиняюсь, разглядывая целыми днями бактерий
в микроскоп, постоянно думая, при этом, о том, как бы побыстрее
высмотреть в инфузории что-нибудь этакое, которое потянуло бы
на докторскую степень, а через неё и на дачку в престижном районе.

Суть всего – в делах человеческих, в образе жизни. Сами по себе
дела необходимы, чтоб мыслить о чем-нибудь. Человек, когда что-то
делает, отвлекает рефлексирующее сознание и в моменты деланья
мыслит о чем-нибудь, несвязанном с делом, которым он занимается.
У В. В. Розанова в Опавших листьях это особенно
заметно: «Отчего нумизматика пробуждает столько мыслей? Своей
бездумностью. И «думки» летят как птицы, когда глаз рассматривает
и вообще около монет «копаешься». Душа тогда свободна, высвобождается.
«Механизм занятий» (в нумизматике) отстранил душевную боль (всегда),
душа отдыхает, не страдает. И, вылетев из-под боли, которая подавляет
самую мысль, душа расправляется в крыльях и летит-летит. Вот отчего
я люблю нумизматику. И отдаю ей поэтичнейшие ночные часы (за
нумизматикой
)». Это философско-художественное описание
сознания обращенного в другую сторону от того, что оно есть, и
которое при этом остается самим собою, нисколько не обращаясь
в то, что оно есть. Весь Розанов таков. У него мысли, то за нумизматикой,
то за набивкой табака, то за корректурой статьи, то за чаем, то
на извозчике. Толстой весь был погружен в свои мысли в момент
сенокосов. Да, и вообще человек трудится или занимается какими-либо
делами только лишь для того, чтобы иметь возможность мыслить о
чем-нибудь ему приятном, и мысли такие, проявляющиеся в его сознании,
скажем, свободным образом, спонтанно-образовавшимся в сознании,
кажутся поэтичными и приятными. То же самое и ученые. Мораль в
их голове проявляется вдруг, в тот самый момент, когда они пристально
вглядываются в экспериментальный материал. Она здесь есть некий
побочный продукт психики: рекуперация сознательной деятельности,
обратимая рекуперация, которая Толстым называлась «отвлеченной
моралью».

Тургенев же в Базарове желал совместить волю и знание, которые,
по его мнению, разделились, в чем он и видел сущность отрицания
вообще. В своей речи, произнесенной 10 января 1860 года (за два
года до написания Отцов и детей) на публичном
чтении в пользу Общества для вспомоществования нуждающимся литераторам
и ученым он выражает это вполне ясно: «Но в отрицании, как в огне,
есть истребляющая сила – и как удержать эту силу в границах, как
указать ей, где ей именно остановиться, когда то, что она должна
истребить, и то, что ей следует пощадить, часто слито и связано
неразрывно? Вот где является нам столь часто замеченная трагическая
сторона человеческой жизни: для дела нужна воля, для дела нужна
мысль; но мысль и воля разъединились и с каждым днем разъединяются
более» [Гамлет и Дон Кихот. – Русская критика…Там же, сс. 352
– 370]. Привести эти силы к согласию в личности, и было целью
написания романа. Вследствие чего он вывел формулу, что нигилизм
имеет хоть какое-то обоснование лишь в стремлении к знанию, в
пути поиска истины, который никогда не завершается вплоть до самой
смерти носителя нигилизма. позже в Европе заговорят и о воле к
смыслу (Франкл), о воле к истине (Фуко). То есть Тургенев ясно
проводит мысль, что человеку должно развивать волю к знанию. Развивать
он её должен вдали от научного или культурного общества: где-то
в провинции в окружении той её специфической угнетенности, где
в окружении местных пацанов можно спокойно резать лягушек или
заниматься иными исследованиями и исполнять, тем самым, самое
великое наслаждение свое. В таком нигилизме пока еще нет ничего
злокозненного. Но он становится таковым тогда, когда ученая голова
поняла, что достигла познания истины, которую необходимо прививать
как прививку другим людям, стоящим «ниже» этой самой личности.
И получается, что целое многообразие «знающих истину» начинает
двигаться от знания к воле, то есть двигаться в обратную сторону.
И здесь мы сталкиваемся с тем мракобесием отстимулированного интеллекта,
который теперь тяготеет к жестокости и к фанатизму, привязанный
к одной известной идее, даже идее лживой, абсолютно безнравственной
и глупой. Создатель её идет на всякие хитрости, чтобы она была
признана, хотя бы частью его друзей и коллег. Потому крайне опасно
безоглядно следовать тому, что пытаются навешать на уши. Молодой
и юный нигилизм здесь как раз кстати: он в противовес лжи, стекающей
сверху, может еще оставлять человека самим собою. Однако, «до
тех пор, – говорит Розанов, – пока вы не подчинитесь школе и покорно
дадите ей переделать себя в не годного никуда человека, до тех
пор вас никуда не пустят, никуда не примут, не дадут никакого
места и не допустят ни до какой работы (история русских училищ)»
[Опавшие листья. Короб второй и последний]. Но те, кого уже допустили,
и составляют существо культуры в обширнейшем смысле слова, следовательно,
составлено она из «никуда не годных» людей, людей неполноценных,
если говорить прямо. Это же самое написано в главе «Подберезье»
из «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева. В ней приводится
разговор Путешественника с воспитанником Новгородской духовной
семинарии, человеком из народа, который сам себе пробивает дорогу
к знаниям потому, что понял, что современная система образования
порочна и не способствует подлинному просвещению. Критика «просвещенства»
Страхова происходит отсюда же. Или Базаров так отвечает на вопрос
Павла Петровича о непризнании им искусства: «Искусство наживать
деньги, или нет более геморроя!».

( Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка