Комментарий |

Паломничество с оруженосцем

Пάροικος έν τֽη γֽη καί παρεπίδημος έγώ ε΄ιμι μεθ΄ ύμων.


Βασιλείδης
_ 1




Часть первая


Глава первая

Все началось с возвращения в свою квартиру странного жильца.

Хотя сразу никто ничего такого не заметил: ну что могло быть необычного
в Андрее Зубове, которого все знали с детства. Потом он, правда,
надолго пропал: поступил в военное училище, затем где-то служил,
воевал, сидел, говорят, в тюрьме – и вот вернулся домой сорокалетним
и поседевшим. Вернулся он один, без семьи. В каком-то покоробленном
пиджаке, с вытертой сумкой через плечо. Его тут же узнали по вьющемуся
чубу, по усам, по раздвоенному утолщению на кончике носа, по черным
наивным глазам, однако поздороваться из-за обычного в таких случаях
замешательства никто не решился. И пока в сидевших за доминошным
столом металась неуверенность: точно он?.. конечно, он… или не
он?.. – Андрей молча прошел мимо, задержался еще перед входом
в подъезд, отыскивая что-то в сумке, поднялся на второй этаж и
заперся у себя в двух комнатах, доставшихся ему в наследство от
бабки с дедом.

Дом наш и двор ничем особенным никогда не выделялись: такое же
обывательское болото, как большинство дворов и домов на свете.
Вся наша тихая улица застроена ветхими, похожими друг на друга,
окрашенными охрой двухэтажками, с окнами-фонарями, с белеными
проемами и сухариком под карнизом, с нелепыми завитушками пузатых
балконов. Тому, кто попал сюда с шумного проспекта, на задворках
которого мы живем, она покажется, скорее, чистой, чем грязной;
уютной, чем унылой. Приятно пройтись по тротуару с побеленными
бордюрами и кленами, услышать чью-то игру на баяне, позвякиванье
посуды – особенно тихим вечером, когда за тюлем и штофом зажигаются
люстры и телевизоры.

Сначала все решили: ну вот, еще одного жизнь угомонила, привела
в родную гавань. Наверно, Андрей и сам так думал, потому что сразу
занялся тем, чем и должен был заняться: стал наводить порядок
в квартире. Из его окон доносился стук молотка и другие звуки,
подтверждавшие, что там идет ремонт. Бабки сдержанно ворчали:
вот, мол, еще один стукатун завелся. Во двор он выходил только
для того, чтобы вынести на помойку тряпье и рухлядь, оставшуюся
после стариков. Иногда останавливался покурить с друзьями детства,
но был немногословен: больше слушал, чем говорил. О себе ничего
не рассказывал, на все расспросы отшучивался или пропускал их
мимо ушей. И вообще, уносился куда-то мыслями: засмеется вместе
со всеми, а потом спросит, о чем речь. Или прямо посреди разговора
повернется и уходит, ускоряя шаг. Видно, здорово его жизнь шандарахнула,
думали друзья детства, выпуская ему в след струйки дыма.

Вскоре он совсем исчез, и стук прекратился. Заходивший к нему
по-соседски Сява рассказывал, что он лежит на диване и читает
какие-то «старинные книги» – целая груда их навалена у него посреди
комнаты. Видимо, начал разгребать стариковские залежи (кто-то
вспомнил, что он интересовался: принимают сейчас старые книги
в «буке» или нет) – и зачитался. Зарос щетиной, на столе в кухне
грязная посуда, какие-то корки, засохшие лужицы чифира, горки
высохшей заварки, мирно пасущиеся тараканы. «У самого глаза, как
у бешеного таракана, и усы торчком», – рассказывал Сява. «А что
за книжки он читает?» – спрашивали у него. «Кто ж их разберет?
Я пробовал почитать – мура одна, и написано по-старинному». –
«Божественные?» – «Да нет вроде – хрен поймешь! По ходу, у него
того… – И Сява стучал себя по темечку, раскрыв рот, чтобы получился
пустой звук: – Хи-хи, га-га – гуси летят»... – «Может, его на
войне контузило?» – предположил кто-то. – «Нет, в зоне дубинкой
прилетело. Видали шрам на лбу? Спрашиваю: откуда? Да в зоне, говорит,
дубинка по чану прилетела». – «А за что сидел, не рассказывает?»
– «Не-а. Что-то у него с женой вышло. Крутит-вертит: «за черепки»,
говорит, посадили». – «За «черепки» столько не дают». Словом,
все еще больше запуталось.

Андрей уже успел привыкнуть к родной квартире после первого похожего
на шок впечатления, когда все показалось микроскопическим и убогим.
Дома у Андрея в далеком детстве перебывал почти весь двор и с
тех пор тут мало, что изменилось. Темная прихожая с рогатой вешалкой
вела в комнату, центр которой занимал круглый стол под абажуром.
Облезлое трюмо в простенке, будто затянутое изморозью, отражало
обстановку парящей над полом, в более светлых тонах, чем в действительности,
таков был оптический эффект. Бабушка говорила, что это – «венецианское
стекло, очень дорогая вещь», даже сейчас Андрей, глядя в него,
чувствовал смутное благоговение. Здесь же находился комод с висячими
ручками, которые когда-то притягивали Андрея, как магнит. Собственно,
притягивали не они, а то, что хранилось в запертых от него ящиках,
ручки же словно вобрали в себя отсвет загадочного содержимого
и хотя бы отчасти заменяли обладание им. Их бряцание действовало
дедушке на нервы, и это, возможно, была еще одна, тайная, цель
его упорства. «Ну что, нашла коса на камень?» – смеялась бабушка,
глядя, как возвращается зареванный внук к комоду, там затихает
и, посмотрев испытующе на деда, начинает поднимать и отпускать
литые, узорчатые подковки. Теперь на комоде пылились шкатулки,
пудреницы, коробки из-под конфет, склеенная фарфоровая балерина,
пожелтевшая вышивка (то, что казалось когда-то таким заманчивым
и значительным), – все очень ветхое и мизерное – уже ничье. (Всякий
раз при взгляде на эти осколки чьих-то смешных привязанностей
у Андрея начинало тупо, словно задыхаясь, ныть сердце.) Здесь
были так же фотографии погибших родителей; дед в буденовке и шинели
до пят, с деревянной кобурой на боку; он же с бабушкой, молодые
и старые; снимки Андрея, детские и в курсантской форме. Эти, в
рамках, стояли там всегда, но появились и новые. Очевидно, Андрей
нашел их в альбоме, когда разбирал книжный шкаф. С твердых картонных
карточек смотрели военные в эполетах, с закрученными кверху усами
и дамы в шляпках и кружевах – они были без рамок. В зале всегда
было синее кресло с рыжим следом от утюга; «новый» диван («новый»,
потому что был куплен всего лет тридцать тому назад, когда он
вырос из детской кровати); сервант, вытертый до основы ковер и
неисправный телевизор. В спальне, с изъеденными до прозрачности
молью портьерами, стоял секретер, железная кровать, на которой
умерла бабушка, и тот самый книжный шкаф, почему-то пустой: вся
их небольшая библиотека исчезла – осталась только кипа старых
журналов, книги по фортификации да несколько потрепанных романов.
Вообще, из квартиры пропало много знакомых с детства вещей, не
нашел Андрей орденов деда, его серебряный портсигар, фотоаппарат.
Словно кто-то чужой залез, переворошил, разорил родной уклад,
– может быть, этим чужаком и была смерть.

В последние годы бабушка жила на одну нищенскую пенсию, и, вероятно,
все продала (оказавшись в заключении, Андрей больше не имел возможности
помогать ей). На это намекала и тучная соседка, с кислым, холодным,
как из могилы, дыханием, она словно принадлежала к другой породе
людей: ненамного выше Андрея, но крупнее его в два раза. Причем
это соотношение сохранялось во всем: нос крупнее в два раза обычного
носа, палцы толще обычных пальцев. Даже волосы, кустом росшие
из похожей на чернослив, бородавки под носом, походили, скорее,
на карликовое дерево, чем на волосы. Ее муж, с хитрыми, трусливо-веселыми
глазками, с прилипшими к потной лысине прядями, был не так велик:
всего раза в полтора больше Андрея. Зато дети обещали во всем
превзойти родителей: рядом с их двенадцатилетней дочкой Андрей
уже выглядел, как ребенок.

Андрей зашел к соседке за ключом от подвала. «А мы уж не чаяли:
вернется или нет хозяин. Хоть кто-то теперя за стенкой будет шебуршать!
Бабулечка тихая была, как мышка. Я ей каженый день то за лекарствами,
то за молочком… Купишь, бывалоча, а денег не возьмешь. А то просто
зайдешь попроведовать: Григорьевна, как здоровье?..» – «Андреевна»,
– поправил Андрей. – «Ну а я что, не знаю, что ли? Это у меня
свекровка – Григорьевна, тоже старушечка, вот я их и путаю запостоянку.
Я первая и запах учуяла. Своему говорю: никак мышь под полом сдохла?
Нет, говорит, это в подъезде воняет. Понюхали – от вас! Батюшки,
– всплеснула великанша без всякого выражения. – Открыли: а она
– господи Иисусе! – зелененькая, как огурчик, и не раздулась совсем:
сухонькая была старушечка да и… Ну что говорить». Великанша приложила
кулак к глазам. Андрей поблагодарил за заботу и спросил, где похоронили
бабушку. «Деньги гробовые она все мне отдала – все чин чинарем
исделали», – заверила его соседка. Вернувшись домой, он вспомнил,
что точно такое собрание в желтом переплете, как за стеклом видневшейся
из зала великанов стенки, было раньше и у них. Когда он снова
зашел, чтобы вернуть ключ, книг на месте уже не оказалось. Впрочем,
Андрей был рад и тому, что осталось.

Замок на двери чуланчика (каждый жилец имел свой чулан в подвале)
был сорван, внутри все перевернуто вверх дном. На полках в пыли
рядом с кружками от донышек (по-видимому, там стояли когда-то
банки) можно было различить следы чьих-то огромных лап, тоже уже
затянутые пылью. Кроме мешка с высохшей картошкой, связок газет
и журналов, в сколоченном из досок ларе Андрей нашел старые книги.
Сначала он хотел выбросить их вместе с другим хламом: большинство
было испорчено плесенью и мышами, – но решил просмотреть. Открыл
наугад одну – ни название, ни автор ничего ему не говорили. Держа
подальше от глаз, прочитал абзац, захлопнул и бросил назад в рундук.
Подумал. Сложил книги в два мешка и отнес домой, там свалил возле
дивана. Достал другую книгу, тоже раскрыл на середине – отложил,
сходил за найденными в комоде очками, опо всей вероятности, бабушкиными,
в мутно-розовой оправе, почти детскими. Привязал к ним резинку,
так как дужки не доставали до ушей, натянул на затылок. Снова
уселся с прямой спиной, с книгой на коленях и – зачитался.

Перелистнув назад, он закрыл книгу, чтобы взглянуть на обложку,
усмехнулся: «Марк Аврелий – не еврей ли?» Затем снова открыл и
стал читать уже с начала.

Прочитав одну книгу, он принялся за другую. Очевидно, библиотека
подбиралась кем-то по определенному плану, тут были: Платон и
Менцзы, Ларошфуко и Паскаль, Эмерсон и Торо, Федоров и Толстой,
десятка два книжек «Единения» и «Посредника» – всего около полусотни
книг. Было здесь несколько томов «Естественной истории», а также
Брем и Фабр.

Желтые, шершавые страницы отдавали сладковатым запахом тленья.
Все издания начала века, с «ерами» и «ятями», что затрудняло чтение:
казалось, они написаны на каком-то смягченном диалекте: «твердые
знаки» на конце слов заставляли спинку языка выгибаться к небу.
Попалось несколько книг по-французски. Много было испорченных:
покоробленных, с ссохшимися страницами. Их он отложил для починки.

Кому принадлежали книги? Деда трудно было заподозрить в интересе
к такого сорта литературе; бабушка, пока совсем не состарилась,
читала только романы. Андрей решил, что они остались от двоюродного
прадеда, младшего из братьев бабкиного отца: он один в семье не
служил, остальные все были офицерами. Его маленькая карточка,
единственная сохранившаяся, тоже была в шкафу среди других фотографий.
С нее смотрел молодой человек в косоворотке, бородка клином. Лицо
его было несимметрично, с ярко выраженными фамильными чертами,
свойственными этой ветви их рода: раздвоенный кончик носа, удивленные
брови, выдающиеся скулы, грустные черные глаза. Андрей вспомнил,
как бабушка рассказывала, будто у него была богатая невеста, но
он ее бросил, оставил университет и приехал сюда к своему брату,
ее отцу, – подальше от гнева родителей. Было это незадолго до
революции. «В семье не без урода», – вставлял, обычно резкий в
суждениях, дед. После разгрома Колчака он поселился в одной из
коммун духовных христиан на Алтае, дальше его след теряется. Как
книги оказались в их семье, почему сохранялись в ней (хотя не
слишком бережно: очевидно, это дед сослал «баптистскую» литературу
в подвал). Возможно, он был вынужден срочно уехать и бросил их
здесь. Однако это были лишь предположения, Андрей даже не знал
его имени, вернее, забыл, так как бабушка рассказывала, кого и
как звали в их семье. После ее смерти выяснить о нем что-либо
еще было, по-видимому, невозможно.

Ничего похожего он до сих пор не читал. Андрей вдруг увидел другой,
незнакомый мир, в котором все очевидные истины были не очевидны,
и даже, напротив, – вовсе не истинны. Большинство статей было
не лишено проницательности и ума, а главное – искренности: они
будто обращались к нему, Андрею Зубову, и его собственное «я»
начинало звучать в унисон им. Казалось, это он сам открывает совершенно
новый, до него неизведанный взгляд на вещи. И еще: только он брал
в руки книгу и прочитывал первую фразу, внутри все отрадно замирало,
на душу спускалась тишина: смолкала тревога, жгучие воспоминания
и все безумие прошедших лет. Он словно окончательно возвращался
домой, к самому себе, в то радостное детское состояние, которого
давно уже не было, – и вновь чувствовал себя чистым, великодушным,
готовым любить и прощать, но любить уже той новой любовью, о которой
писалось в этих книгах. Порой он поднимал лицо к потолку, чтобы
сдержать слезы, особенно когда говорилось о смирении и самопожертвовании,
– как человек с непомерным самолюбием он оказался очень чувствительным
к подобным вещам, – например, на разговоре Франциска Ассизского
с братом Львом или в сцене суда и казни Сократа. Добравшись же
до какого-нибудь обличительного места, он вспыхивал, мысли его
неслись, Андрей не успевал додумывать их до конца, в груди звучал
набат (удвоенный крепким чаем) – он начинал размахивать руками,
бросая отрывистые, невнятные фразы в сторону зеркала, за которым
ему виделся – пока еще туманно – какой-то новый противник. И вот
он уже представлял себя не то странствующим учителем истины, окруженным
толпой учеников, не то духовным борцом, победно всходящим на костер.
Непременно как-нибудь так должно было окончиться его подвижничество.
Впрочем, спроси его, за что и с кем, он собирается сражаться,
он вряд ли смог бы ответить, так как все это было одно «брожение
неопределенности», как позже выразился один ученый.

Если страницы были испорчены, он прилагал все старание, чтобы
восстановить текст: отпаривал над чайником, пробовал разные составы
(вычитанные в найденном там же «Домоводстве»), осторожно губкой
сводил плесень – и, напевая, отбивал на столе пальцами чечетку,
когда книгу удавалось спасти. Иногда он не понимал, о чем там
говорится, несмотря на то, что текст не был испорчен. Например,
он никак не мог взять в толк, почему окружающий мир – это наше
представление, и что означает утверждение, будто люди «разделены
лишь телами». В таких случаях он поступал, как все новообращенные:
считал такое место иносказанием. И так всегда: с чем он был согласен,
то понимал буквально; если же разногласие с его опытом и здравым
смыслом заходило слишком далеко, значит, это – иносказание, непонятное
ему, скорее всего, в силу его серости. И тут же противоречие как
бы переставало существовать, он просто не замечал его, хотя легкий
след беспокойства все же оставался. Напротив, наткнувшись на показавшееся
ему глубоким высказывание, старался его запомнить, а потом стал
выписывать в выцветшую тетрадку, которую нашел в письменном столе.
Тетрадь была наполовину заполнена бабушкиным почерком, он просто
перевернул ее и начал писать с конца.

Во дворе окончательно решили, что он съехал. Даже те, кто раньше
заступался за него, теперь с улыбкой недоуменно пожимали плечами.
Его продолжали по старой привычке уважать за феноменальную физическую
силу, однако признаки помешательства становились все более очевидными.
Сначала он только выскакивал, как шальной, на балкон, с всклокоченными
волосами и невидящим взором, устремленным куда-то в просвет между
домами, лихорадочно курил и снова исчезал в глубине комнаты –
хватался, наверное, за книги. Потом начал выходить во двор и заводить
«философские разговоры». На первых порах его слушали. «Он же десантура,
– пытались объяснить произошедшую с ним перемену одни, – может,
он в небе что-нибудь такое увидел?» – «На дне стакана он увидел!»
– безапелляционно возражали другие. Вскоре, однако, своей категоричностью
он настроил против себя даже защитников и нажил двух непримиримых
оппонентов.

Оба были отъявленные негодяи: первый – скупщик краденного и ростовщик,
второй – сутенер. Происходило все следующим образом. Андрей выходил
во двор, садился с краю на скамейку, и словно ждал, когда последует
вызов. Первым начинал обычно Виталик, скупщик краденого: он закончил
ветинститут и слыл эрудитом. И вот подмигнув остальным, он произносил
рассудительным тоном: «Вся философия придумана ущербными людьми,
кому с бабами не свезло. И, вообще, они были неполноценные, поэтому
недополоучили чего-то в жизни. И вот, чтобы как-то самоутвердиться,
они писали трактаты: заняли, короче, свою нишу. А нормальному
человеку – ему вся эта философия на хрен не надо». – «Ну да, конечно,
Платон и Аврелий неполноценные – а вы полноценные! – загорался
мгновенно Андрей. – Их потому, наверно, и помнят две тысячи лет,
что они убогие». – «Такие же убогие и помнят. А мне оно на хрен
не надо. Я нормальный, зачем мне этой мурой голову забивать».
– «Какой-нибудь бык, нормальный, тоже, наверно, счастлив без философии!»
– «Лучше быть быком и иметь стадо телок, чем каким-нибудь Аристотелем
и дрочить в кулачок». – «В принципе, вы уже недалеки от идеала».
И т.д. и т.п. Они уже не говорили, а кричали друг на друга; удивленные
жильцы высовывались из своих окон и с недоумением смотрели на
двух наполовину седых мужчин, один из которых был с большим брюшком
и живописно жестикулировал, брызжа слюной, а второй стоял, белый
как полотно, стискивая кулаки за спиной. «Наверное, Виталик опять
зажал бабки и не отдает», – думали жильцы. Вдруг Андрей умолкал
и среди спора уходил домой. Виталик выразительно стучал себя по
лбу, слушатели с пониманием улыбались. Дома Андрей давал себе
слово не поддаваться больше на провокации, но проходил день –
другой, и все повторялось сначала. Споры становились все ожесточеннее
– это были уже не споры, а сплошная ругань. Не известно, чем бы
все закончилось, если бы наступившие холода не разогнали компанию
по домам.

На что он существовал, никто не знает. На работу его не брали
– поговаривали, будто, несмотря на судимость, ему удалось выбить
какую-то пенсию. И почти всю ее он тратил на книги, потому что
с новой книгой под мышкой его видели часто, а куртка на нем была,
кажется, еще школьная, болоньевая, совсем не по сибирской зиме
– все, что осталось от его прежнего гардероба. На голову он натягивал
одну на другую две вязаные шапки. Отпустил бороду и волосы до
плеч: так теплее – и экономия на лезвиях, объяснял он любопытствующим.
Впрочем, им никто уже не интересовался: к нему успели привыкнуть
как к дворовому дурачку.

Всю зиму он просидел затворником и появился во дворе снова лишь
в начале апреля. Бороду и усы он к лету все-таки сбрил, а волнистая
грива осталась. Ее он начал забирать в хвост на затылке.

Однажды великанша приняла его за вора. «Вы хто?» – напустилась
она на Андрея, столкнувшись с ним на площадке. – «Сосед ваш»,
– отвечал Андрей, пытаясь открыть заевший замок. – «Нет, я жильца
отседова знаю – вы не он. Сашка! – закричала она и вцепилась Андрею
в плечо. – Звони в милицию!» – «Как это я не он… то есть, не я?
– опешил Андрей. – Вы, наверное, меня без бороды и усов не узнали?»
Насилу все разъяснилось. «Ох, – жаловалась она потом сплетницам,
– и соседа же бог послал: то с бородой, то с косой!.. Шлындает
целыми днями по комнате: тудым-сюдым, тудым-сюдым. И все бормочет
что-то – ничего не разберешь… А то как возопит-возопит: вы де
гробы крашеные! – и чем-то так и шваркнет об пол. Может, он наркоман
какой или извращенец? Цельный день у него на плите чайник кипит.
Не ровен час квартиру спалит или еще чего хуже учудит – такой
друг».

За зиму Андрей только утвердился в своем помешательстве, однако
все увидели, что хотя «крыша у него съехала окончательно», но
в вопросах, которые не касались «философии», он сохранил трезвость
суждения. Виталик как человек, сведущий в медицине, и тут все
разъяснил: «Так обычно и бывает у психов: рвет у них крышак на
чем-то одном, конкретном, а в остальном они нормальные люди».

Однако Андрей и сам стал замечать за собой странности, особенно
в последнее время. С ним стало случаться нечто из ряда вон выходящее,
что-то вроде припадков, пугавшее его самого. Это были минуты необычайной
остроты не то мысли, не то зрения (потому что и мыслей никаких
особенных не было): все окружающее представало вдруг в странном
свете – и не свете даже, а в каком-то отсутствие значения. А скорее,
в новом скрытом значении, которое говорило об отсутствие старого.
«Припадок» мог застигнуть его на улице, и тогда он останавливался
среди снующей толпы, словно пораженный чем-то. (Вероятно, кто-нибудь
из знакомых видел его в этот момент и рассказал об этом во дворе,
потому что слава сумасшедшего за ним закрепилась как раз с того
времени). И сразу привычные с детства предметы – троллейбусы,
пешеходы, дома – все такое обычное, простое, нормальное, что и
думать об этом не стоит, иными словами, такое несомненное, самое
что ни на есть очевидное, что иного и быть не может, – все это
вдруг утрачивало именно значение нормальности и самоочевидности.
А без него оно становились пустой оболочкой, собственно говоря,
ничем – странным и страшным. Например, руководствуясь своими новыми
убеждениями, он считал что нет ничего совершеннее человека с его
телом и разумом – навстречу же ему бежали прямоходящие ящеры,
с круглой головой и щупальцами на конечностях. Нос – недоразвитый
хобот; рот, вообще, что-то неприличное: красное, плотоядное, вооруженное
плохими зубами… Хотя, думал он, если приглядеться, любое животное
может показаться необычным – взять зайца или слона. Но хуже всего
был человек… Может быть, меня нечистый соблазняет, думал иногда
Андрей, но тут же с усмешкой прогонял нелепую мысль. Мгновения
эти настораживали (и в то же время приподнимали над обыденностью),
они вступали в противоречие с новыми взглядами, почерпнутыми в
основном из книг, и он не мог уже не замечать этого внутреннего
разлада, – словом, все надо было как-то разъяснить.

(Продолжение следует)

––––––––––––––––––––––––––––

Примечания

1. греч. Странник я на этой земле
и чужак среди вас. Василид.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка