Сиоран: История становления смысла
Становление человека – это история исчерпания его
возможностей.
Сьюзен Сонтаг «Думать наперекор себе»: Размышления о Чоране»
I.
Когда я начал читать Сиорана, меня постоянно преследовало чувство
отвращения. Стиль письма – монотонный бубнёж одного и того же,
приводил в ярость. Я отбрасывал его книжки, но через
некоторое время возвращался к ним, желая вновь прочувствовать это
самое отвращение. Незаметно я свыкся с трудностями
восприятия, приобрел привычку. Далее мне показалось, что отвращение,
испытываемое мною, в точности повторяет то, как действуют на
человека дурные привычки тогда, когда он только собирается
их заиметь. Первая затяжка сигареты вызывает приступ тошноты
и головокружение, первый выпитый стакан алкоголя –
чудовищные реакции в организме, первый укол наркотика способен убить
или сразу же сделать из человека наркомана. Организм
способен привыкать к тому, к чему раньше испытывал отвращение, он
уже не представляет жизни без дурной привычки и даже страх
перед смертью неспособен отвадить человека от принятия яда
вовнутрь. Сиоран, испытывающий отвращение к текстам, которые
по роду его деятельности приходилось ему читать, приобретает
дурную привычку, он становится алкоголиком всего
читабельного, принимает вовнутрь ядовитую смесь мудрости, нагоняет на
себя печаль и тоску. В скуке и уединении он медленно тлеет на
обочине времени, поражаясь происходящим в действительности.
Он аннигилирует внешнее, постигая себя в своем собственном
одиночестве, достигает царства божественной благодати,
приходит к Богу внутри себя. Это его мироощущение передается
посредством того, что он пишет, и читателю.
С другой стороны, имеется масса читателей, которые наслаждаются
чтением, убивают им время в метро, следуя на службу, коротая
свободную минутку на службе… Это тексты суть созданные на
потребу толпе, они и вырастают из неё, движутся по инерции. В той
среде, где монотонность как внешней, так и внутренней жизни
однообразна, где судьба как будто не влияет на людей, где
провидение исчерпало все свои силы без остатка, где внешнее
является руководителем внутреннего, где властвует то, что
Кант назвал «несовершеннолетием» _ 1, там всё медленно
деградирует. Люди работают, служат, растят детей, зарабатывают
благосостояние, празднуют праздники, проводят досуг, занимаются
иными своими делами исключительно по инерции. Редко когда им
приходит в голову взглянуть на свое существование со стороны,
редко когда они воспротивятся внешнему, наложат на него табу,
отрешатся от него. Им и в голову не придет подобная ересь.
Монотонность, множественные повторы изо дня в день одного и
того же напрочь уничтожают их жизненную инициативу. Понять,
что всё, чем они занимаются, собственно, неважно, им не
дано, потому как в обратном отражении всякая забота есть
безусловная важность, – так эгоцентричное шкурничество получает
право на незыблемое и вечное существование. Но подобный образ
жизни всегда влечётся к противоположному, к яркой, насыщенной
событиями жизни. Практические пособия, как стать
миллионером, в основном читают бедняки. Как футбольный болельщик – это
не реализовавшийся в своё время футболист, так и обыватель
– не реализовавшийся мачо. Воображение помогает ему выходить
из этой ситуации; он воображает себя тем, чем он мог бы
стать. Чем меньше в нём стремлений, тем больше он жаждет их
мыслить. Если он читает книги, то он читает такие книги, в
которых также многократно повторяется один и тот же сюжет, с той
лишь разницей, в которой герои новых его прочтений будут
названы другими именами, действовать они будут в другом месте
и. т. п. Автор, живущий такою же жизнью, естественно
попадает в правильное русло: он считает себя тем, кто удовлетворяет
требовательные вкусы таких вот читателей, поэтому и сам
создает посредственные вещицы. Тексты его, несмотря на большую
активность разворачиваемых в нём событий, лишены внутренней
силы, свежести; они ненастоящие, ненатуральные, но это
именно то, что нужно массовому читателю.
Другое происходит с «высокими» текстами; последние производят
впечатление на читателя тем, что в них вложено много авторской
экспрессии, эмоциональности, темпераментности, некоторой доли
безумия или вообще безумия. Как писал Репин: «Искусство, где
«Кровь кипит, где сил избыток»…оно страшно, резко,
беспощадно, реально. Его девиз – правда и впечатление». И нет
разницы: холодная эта экспрессия или горячая. Также нет смысла
приводить в пример те тексты, которые история навсегда включила
в себя, ибо они известны. Однако, если взглянуть на русскую
литературу и размыслить о существе её гениальности, то
следует, положа руку на сердце, сказать, что она как таковая
произросла из описанной выше среды. Той среды, которую Чехов
описал так: «...мне приходили на память люди, все знакомые
люди, которых медленно сживали со света их близкие и родные,
припомнились замученные собаки, сходившие с ума, живые воробьи,
ощипанные мальчишками догола и брошенные в воду – и
длинный, длинный ряд глухих медлительных страданий, которые я
наблюдал в этом городе непрерывно с самого детства; и мне было
непонятно, чем живут эти шестьдесят тысяч жителей, для чего
они читают евангелие, для чего молятся, для чего читают книги
и журналы». Редко у кого, после прочтения этих строк, не
содрогнётся душа. Летаргия, скука, тоска, крайняя степень
посредственности, гниение жизни, медленное умерщвление
инстинктов, тотальная деградация, обжорство, леность, никогда
нескончаемая тупость – вот конформистская среда, которая породила
гений русской литературы. Как говорил Сиоран: «…чем больше нас
поглощает повседневность, тем больше мы испытываем
потребность вырваться за ее пределы». Но русская литература
заменилась пафосом советской, с приходом которой литература в России
почти исчезла.
Читабельность же поднимается от «низших» текстов к «высшим». Если
плавного перехода здесь не происходит, читабельность просто
гниёт в болоте однообразия. Она, как это произошло с нею в
период скачкообразного перехода русской литературы в советскую,
скатывается вниз, падает и отмирает; ибо всякий скачок это
– обязательно скачок назад. Вот почему новые тексты
необходимы любой эпохе. Неважно, каковыми они являются, они
осуществляют естественное существование читабельности, поддерживают
её развитие, порождают и наслаждения и отвращения. Советское
время на нюх не выносило ничего нового, оно закупорило себя
железным занавесом и разорвалось изнутри. С другой стороны,
имеется иная масса, для которой больший интерес составляет
чтение, служащее для них познанием истины, приобретением
мудрости и даже включением вычитанного смысла в свою
собственную практичную жизнь. Этим последним чаще предпочтительны
тексты, с которыми нужно вести борьбу, с которыми возможно жить.
Задача же автора состоит не в том, чтоб читатель случайно
набрёл на его текст и вынес из него смысл, а в том, чтобы
заставить читателя собственно читать, и чтобы чтение произвело
на него впечатление.
Градация впечатлений, получаемых от прочтения текстов, выстраивается
в ниспадающую регрессию и восходящую прогрессию. Самые
низкие по качеству тексты производят малое впечатление или вовсе
не производят никакого впечатления; убить время, почитать
«от нечего делать», представить себя читающим, значит иметь
предрасположение к текстам, в которые автор, их породивший,
не вложил никакой своей экспрессии. Так происходит на самой
низкой ступени читабельности, о которой выше уже говорилось.
На высокой, полезнотворной ступени, напротив, наслаждение
приносит процесс пробивания к смыслу написанного, процесс
вчитывания, вдумывания, где на самом первичном этапе сам текст
кажется либо нелепым, либо слишком очевидным. Вместе с тем,
прочитанные первые фразы текста уже открывают то значение,
которое заложено в нём. Это значение всегда и везде никогда не
написано в самом тексте, потому что означивание принадлежит
целиком и полностью читателю. Как пишет Кравец А. С.,
комментируя «Логику смысла» Ж. Делёза: «Смысл снова обретает свой
родной дом в сознании уже другого человека:
интерпретирующего, понимающего субъекта» [Теория смысла Ж. Делеза: pro и
contra. – М.: Логос, № 4 (49), 2005, с. 232]. То есть автор не
в состоянии исчерпать в тексте все свои мысли. Сартр перед
смертью сетовал на то, что главного в своих сочинениях он
так и не смог написать. Таким образом, сам по себе текст,
текст без читателя – ничто, не имеющее вообще никакого смысла. И
только читающий привносит в текст смысл, наделяет его
жизнью, возрождает из мрака забытья, снимает его с пыльной полки
в библиотеке, понимает его, интерпретирует, создавая новый
текст, смысл, которому также нужен читатель. Происходящая
преемственность смыслов выстраивается в длинную
последовательную связь, которой отмечается всякая история. Она же порождает
целое, формирует традицию. Целое это – автор, его текст и
читатель (интерпретатор). Упразднить хоть одну из этих частей
– значит ликвидировать смысл целого, которое переходит
здесь в абсолютное небытие, в пустоту, где нет ни авторов, ни
текстов, ни читателей.
Именно впечатления формируют возможность постижения читателем
сокрытого смысла в тексте, смысла не формально-логического,
выраженного в слове, в грамматике и орфографии, а именно в том
истинном, что противоположно им. Поэтому-то пустыми затеями
остаются потуги тех, кто в строго логическом ключе, разбирая
порядок слов текста, желает понять смысл написанного; ибо
смысл, как говорилось выше, находится в интерпретирующем текст
лице. И вот когда такое лицо пытается отделить себя от своего
собственного комментария, во всеуслышание, заявляя о своей
объективности, апеллируя цитатами, взятыми из
интерпретируемого текста, тогда смысл остается скрытым, не проговоренным.
Что не идет никому на пользу. Даже деконструкция Деррида не
привносит в тексты нового смысла, выводя из них внутренние
противоречия, именно по этим самым основаниям.
Вообще-то сам термин «деконструкция» текстов грешит несоответствием.
Никакой текст деконструировать невозможно; текст как
созданный автором и существующий сам по себе в интерпретациях его
не претерпевает никаких изменений, потому как в каждом
тексте имеется тот не проговоренный до конца смысл; в нём имеется
то сокрытое зерно, которое извлекает на свет читатель.
Создание же новых текстов на основе старых – вполне нормальный и
естественный процесс. Слабость деконструкции, а равно как и
всего постмодернизма, заключается в том, что все его
попытки сводятся к избавлению себя от своей же собственной
субъективности или от субъективности вообще. В таком виде он и
обосновался посередине между двумя смыслами – субъектом и
объектом, помещая в разрыв абсурд, он стал посредственным и зачах;
ему теперь «и хочется и колется и мама не велит».
Собственно как и постмодернизм, так и постструктуализм, – эти два
сапога French theory, – так же, как и русская литература, по
существу своему нигилистическая, – проистекают из
монотонности французского образа жизни. Сделать французу шаг вперед без
чувства апокалипсиса совершенно невозможно. Поэтому во все
тексты, рожденные таковою средою, структурно входит
нигилизм, скептицизм, пародии, осмеяния, передразнивания и прочее. В
этом же ряду стоит низкопробное критиканство, потугами
немцев возведенное на вершины философии и которое с
оглушительным треском лопнуло. Оказалось, что никакая «критика критик»
совершенно не ведет к пониманию смысла, к постижению его, к
означиванию; критика одним смыслом смысла другого суть путь к
абсурду. Философский критик текстов – это субъект, лишенный
способности понимать, оскопивший свое собственное
означивание и утерявший внутреннюю связь явлений. Единственное
значение он имеет только тогда, когда критика его направлена в
сторону действительности, в которой он не видит смысла. Здесь
критика вырастает из понимания; она палка, которая продолжает
руку. Но еще хуже происходит в те моменты, когда
«непонятливый критик» начинает заниматься утверждением смыслов. За
ними следом идет решительная аннигиляция, что и выражает этот
самый смысл. Барт в «Удовольствии от текста» пишет: «Быть
может, наиболее радикальный нигилизм всегда выступает под
маской, то есть, в известном смысле, всегда действует изнутри
социальных институтов, гнездится внутри конформистских языков и
открыто преследуемых целей» [Избранные работы. Семиотика. –
М.; Прогресс, 1989, сс. 462 – 518].
Также происходит и в исторических эпохах. Внутри античности
зарождался скептицизм, в римскую эпоху – христианство, в эпоху
средневековья – еретизм, просвещения – нигилизм, который перешел
в постмодернизм. Неправильно называют постмодернизм эпохой
именно потому, что не бывает эпох нигилизма или скептицизма.
Когда Эко утверждает, что всякой эпохе свойственен свой
постмодернизм, он полагает его внутрь определенной эпохи, но не
делает из него саму по себе эпоху. Трудно себе вообразить,
что такое «еретическая эпоха». То есть все это выражение
разрывов; в них замечается, как старое отживает свой век,
дожидаясь нового, которое еще настолько слабо, что увидеть и
осознать его практически невозможно, однако приход его
предощущается. Поэтому тот же самый скептицизм является основным
философским орудием, которое позволяет очистить поверхность от
старого хлама, дав пространство для пробивания из-под земли
чего-то нового, что называлось возрождением старого. Так
произрастают semina aeternitatis (семена вечности).
Через текст, как доказывает современная рецептивная эстетика,
посредствам воспринятого впечатления читатель чувствует
субъективность автора, его внутреннее состояние; читая текст, мы
сопереживаем вместе с автором то, что он пишет. Мы те же самые
фанаты певца, которые на концерте поют вместе с ним. Весь
экзистенциальный психоанализ Сартра это – пробивание к
существованию автора, аналитика конституирования текста из
обстоятельств внутренней и внешней судьбы творца его. Однако Сартр
здесь впал в заблуждение; он позабыл самого себя в этом
процессе. Чтоб мне избежать подобной ошибки, я сразу же здесь имею
намерение эту субъективность означить как субъективность,
которая конституирует в реальности объективный смысл. Все выше
предложенное пространное рассуждение сводится к тому, что
моё понимание текста и есть скрытый смысл этого самого
текста, смысл, о котором впрямую не указанно в самом тексте. Иными
словами, смысл текста – это мое впечатление, воспринятое в
процессе чтения и интерпретируемое моим собственным разумом.
Здесь уже означивание суть, по Барту, наслаждение.
Собственно то, как взаимодействуют через текст автор с читателем и
как сам текст приносит удовольствие, прекрасно описал он в
вышеупомянутой уже работе; желающих более полно составить
суждение об этом я отправляю к ней.
Привнести смысл в текст я могу лишь тогда, когда понимаю его. В этом
понимании происходит и мое собственное духовное изменение.
Как говорят, Платон понял Сократа и сам стал Сократом. Моё
понимание это – моё субъективное «я». Оно никоим образом не
отделено от моего опыта, от моей практичной жизни. Смысл её,
сокрытый во мне, так и останется сокрытым от меня самого,
если я не смогу конституировать его в реальности, не смогу
дать ему волю, не выведу его на чистую воду, не поставлю его в
отношении к иному и не размещу на расстоянии от себя и в
конечном итоге не погублю его, растворяя во внешнем. Моя
понимательность это – ставшая разумной чувствительность,
специфический акт гиперестезии, который возбуждает мою волю в сторону
искания смысла (Франкл). Текст, другой человек или нечто
иное требует от меня того, чтоб я понял их и наделил, наконец,
смыслом.
Как убеждает нас Сиоран, мы должны отказаться от самих себя, от
смысла наших собственных «я». Так осуществляется коммуникация.
Отделить свое понимания от себя и вложить её в иное,
гетерогенное – как себе, так и тому, что понимается, – значит,
во-первых, не разочароваться в понимаемом, во-вторых, не
исчерпать понимаемое без остатка, то есть не позволить себе потерять
интерес к нему. Только в этом случае я становлюсь тем, кто
изобретает смысл, тем, кто делает его причастным к практике,
включает его в свою экзистенцию, наполняет им свою жизнь.
Читать текст, не понимая его, отвернуться, раскритиковать,
употребляя любую форму критики, значит – лишить себя смысла,
значит – зря потратить время, значит – не быть изобретателем
смысла, значит – исчезнуть из бытия в качестве творца
смысла, и в конечном итоге – бестолково сгинуть с аналога
делёзовской поверхности.
Читать философский текст и ничего в нём не понимать, или понимать,
не делая никаких выводов, не привнося в него ничего нового,
не продолжая его, значит только называться философом, быть
причастным к некоей группировке академических интеллектуальных
дураков, обладать дипломом, названием и местом, а не быть
по существу философом. Ибо лишь включение философии в свою
жизнь, лишь сотворение из своего существования существование
философское, когда всё рассматривается с философской зрения –
вот, что значит быть философом, практикующим философом.
Только такой вид философов испокон веков созидает смыслы:
согласно тому, что они создают теоретически, они строят свою
жизнь практически. Не внешнее теперь руководит ими, они
освобождаются от диктата извне, противопоставляя тому свой
собственный смысл, и творят тот мир, в котором им комфортно. Их
теории имеют как практическое, так и теоретическое значение,
поэтому всякий по своему собственному желанию может почерпнуть
из них мудрость существования и познать свою собственную
истину, истину существования в этом мире. Так смысл, найденный и
изобретенный философом, находит своё место в истории
философии, живёт в ней сотни, тысячи лет. Сиоран пишет: «В
отрицании меня всегда соблазняла возможность занять место всех и
вся, сделаться своего рода творцом мира, по собственному
усмотрению им располагать, как будто ты принимал участие в его
постройке, а потому имеешь полное право, больше того – обязан
обратить его в развалины». То же происходит и в жизни
простого человека. Если он нашел место и возможности для
реализации, конституирования своего собственного смысла, то жизнь его
приобретает известную значительность и ценность. Античный
скептицизм дал нам ясно понять: чтобы наслаждаться
созерцанием картин, человеку не обязательно быть художником, чтобы
понимать стихи, не обязательно быть поэтом, чтобы любить не
нужно знать природу любви, а для того чтобы жить, необязательно
знать, что такое жизнь. Что из этого следует, и как это
понимал Сиоран, и весь скептицизм вообще, я скажу чуть позже.
О вышеозначенном виде философского понимания пишет и Зиновьев А. А.
в «Факторе понимания». Розанов В. В. в «О понимании. Опыт
исследования, природы, границ и внутреннего строения науки как
цельного знания» проводит идею «живого роста», наподобие
вырастающего из зерна дерева. Он же считал эту свою работу
определяющей для всего своего миросозерцания как предназначения
и цели жизни. Лапшин И. И. в книге «Философия изобретения и
изобретение в философии» подробно анализирует
вышесказанное. Сартр полагал, что жизнь не имеет смысла, мы наделяем её
смыслом. Франкл отделил человека от животного «волей к
смыслу». Кантово aude sapere (иметь решимость знать) означает не
что иное, как иметь мужество овладеть смыслом, постигнуть его
посредствам просвещения и конституировать его в реальность.
Наконец, вся философия Сиорана, философия упадка, падения,
экзистенциального отвращения ведёт нас к пониманию того, что
само по себе движение вспять, распад личности, разлад всех
её чаяний, надежд и мечтаний служит средством достижения
«чистоты» внутреннего духа, средством очищения от скверны
внешнего, где человек, достигая обетования небытия или
«опустошенной пустоты», постигает свой собственный смысл; после чего
основная его задача состоит в том, чтоб придать активность
своей жизни полаганием во главу угла её нового обретенного
смысла. Смысла, в котором происходит согласование
противоречивых вещей, в противоположность абсурду, где непротиворечивые
вещи враждуют. Первого мы достигаем полаганием внутрь
противоречий изобретенный нами смысл; ко второму мы приходим тогда,
когда пытаемся совместить смыслы, нам не принадлежащие.
Мы воспринимаем тексты довольно-таки просто. Из любой книги мы
выносим лишь идею её. Один мой читатель, прочитав статью,
посетовал на то, что мне не нужно было так много писать о существе
проблемы, так как в последних абзацах она изложена вполне
ясно. Ему и в голову не пришёл тот факт, что то, что для него
стало ясным, есть действие текста целиком. Сиоран, прочитав
три тома «Истории сексуальности» Фуко, лаконично заключил:
«Оргазм никогда не был событием философским». То, над чем
философ Фуко трудился долгие годы, одним предложением было
полностью уничтожено. Словно на весах Изиды на одной чаше
покоились труды Фуко, а на другой лёгкое перышко афоризма Сиорана.
И по существу, последнее перевешивает только лишь потому,
что оно немыслимо без первого.
Сиоран – философ импрессионист; как, впрочем, и весь жанр афоризма.
В афоризме автор пытается передать свои мимолетные
впечатления, выхватываемые из самой жизни, показывающие миги
становления и исчезновения. По этим всплескам мысли исследователи
философии Сиорана и строят свои суждения о ней. Сьюзен Сонтаг
выхватывает исторический и афористический дискурс; Лев
Невзоров – трагическую судьбу никому не нужного гения,
«последнего инакомыслящего» [Эмиль Чоран: Последний инакомыслящий?
Иностранная литература, 1994, № 1, 250–252]; Борис Дубин в
предисловии к своему переводу чорановского «Разлада» выделяет
мифы и утопии детства Чорана, конец Запада и особенно для нас
ценное выделяет жанр оксюморон (соединение невозможного), в
котором пишет Сиоран [Эмиль Чоран. Разлад: фрагменты книги.
Дружба народов, 2002, № 9]; В. А. Никитин в предисловии к
сборнику «Искушение существованием» с названием «Сиоран,
горькие силлогизмы на вершинах отчаяния», которым я в дальнейшем
буду пользоваться, выделит романтическую скорбь, философскую
проблему смерти, отчаянную любовь к жизни как производную
пессимизма и прочее. Но никто из них не дал общего смысла
философии Сиорана. Я не думаю, что разнородность и
противоречивость мыслей философа не несут внутри себя смысла, который
подспудно их объединяет в одно целое. Как это происходит и
составляет цель моих дальнейших изысканий. Для чего мне
понадобиться сделать одну простую вещь; нужно попытаться зайти в
сиорановскую философию с заднего двора. Пока титаны мысли
предпочитают входить в объективность парадными дверями, шествуя
по красным ковровым дорожкам, нам, скромным труженикам
остается лишь возможность пользоваться запасной лестницей. И
этого вполне достаточно. Кто-то в награду получает заблуждение и
копейки, а кто-то – истину, которая цены, как известно, не
имеет. В храм мудрости, – увы, истина – нелюдимая барышня,
пугающаяся яркого света софитов и вспышек фотоаппаратов, –
обыкновенно проникает с чёрного входа, уединяется в своей
скромно обставленной келье, наслаждаясь и своим одиночеством, и
самой собою.
Так же и мы, читая, никогда не помним дословно всё то, что написано
в книге; мы просто выхватываем суть прочитанного. Эта суть и
составляет существо нашего понимания. Масса прочитанных
книг даёт нам массу представлений о том, что мы прочитали.
Схваченное в краткой форме, воспринятое, переваренное чувством
(потому что сами идеи мы схватываем интуитивно, они суть, как
говорилось выше, спаривание (либо согласование, либо
рассогласование) темпераментов автора и читателя) должно быть
развернуто и изложено в любой форме. Гетерогенное моему
внутреннему духу, чуждое моему пониманию, лишенное меня самого
обладает той ценностью, в которой оно заставляет меня понять это
чуждое, иное для меня измерение. Я могу выбросить это иное
за борт, не обращая на него никакое внимания, но могу
заставить себя понять иное. Первое совершенно бестолковое действие,
второе – безусловно полезное. Зачем мне понимать то, что я
и так понимаю? Какой смысл в том, если я буду постоянно
прочитывать самого себя другими только словами? Никакого. Из
духа противоречия я схватываю идею; чуждая мне идея суть
профилактическая прививка от гриппа – посредствам неё в мой
организм вводят малый вирус гриппа, дабы организм приобрел
иммунитет от гриппа вообще. Несколько дней искусственно созданной
болезни, позволяют обезопасить себя от будущих возможных
осложнений. Изложение этой, занесенной как вирус, идеи,
обоснование её, работа с нею – вот то, что делает саму идею живою,
что придает ей субстанциональность, что развивает внутренний
дух и тренирует разум, что просвещает человека. Для этого, –
то есть для того, чтоб наделить текст экспрессией, – ему
необходимо приложить массу собственных усилий, которые он
тратит на борьбу со своею немощностью, посредствам чего он
выздоравливает. Никакой педагог не воспитает внутренний дух
человека, никакое образование не даст ему никакого развития,
никакие авторитеты неспособны провести работу с ним, никакой
врач не спасет запущенный и весь изъеденный метастазами
организм; приставка «само» не придумка больного воображения. И вот
мы схватываем идею текста и только от экспрессивного текста
(в некотором смысле, текста больного, носящего на себе
печать страдания) мы получаем определенное впечатление. Мы что-то
узнаем, приобретаем знание.
Это знание однако, запросто может быть и заблуждением. Не имеет
смысла, пугаясь заблуждения, высказывать истину. Беда догматики
– установление изначальности. То изначальное, которое
устанавливает кто-либо отличный от меня, называется догмой. На мои
ноги надеты кроссовки «Адидас». Может ли быть принципом
моей истины то, что полагает как принцип «Адидас»? Нисколько.
Ноги мои внутри него, он сверху моих ног. Сколько бы я не
надевал на себя одежек, сам я буду всегда внутри них. Таким
образом истина моя никогда не будет названа, никогда не будет
означена и никогда она не будет иметь прав на существование,
если внешнее к ней будет означать то, на чем она стоит. Люди
не потому не высказывают истин, которые пребывают в каждом
от самого рождения, что знают о них, но не желают говорить,
а потому лишь, что совершенно не знают того, что есть их
истина. Они просто не в состоянии высказать её, оправдывая свое
знание, молчанием, прикрываемым хламом пустопорожней
болтологии. Истина известна каждому и каждый может высказать её по
существу. Но если высказанное будет касаться только того,
кто высказывает и никого другого, то этот другой род истины
всего лишь есть правда. Правда имеет еще и то отличие от
истины, что в ней легко обнаруживаются заблуждения, поэтому она
часто переходит в ложь; то ли произвольную, то ли не
произвольную. Правду очень часто путают, поэтому, с истиной,
отказывая последней в праве на существование. Однако, коль скоро,
каждый знает истину, которую может правдиво высказать, хотя
бы в форме заблуждения, то из этого следует, что имеется
возможность у каждого конституировать эту истину в реальности и
сделать её для самого себя основанием и изначальностью.
Идея, которая выхвачена мною из философии Сиорана, указана в
оглавлении статьи. Мало где у Сиорана говорится, что смысл – это
вечно существующая субстанция, идея смысловости, – скорее,
наоборот, весь Сиоран, если понимать его дословно, состоит из
противоречий абсурда, парадоксальной интенции жизни, которая
к смыслу не имеет никакого отношения. Но все-таки это и есть
тот смысл, который он сам не проговорил и с которым
возможно согласовать все иные противоречия его философии. Другой
читатель посетовал как-то на то, что я не имею права говорить
о том, что думал автор и как он мыслил, создавая свой текст.
В самом деле, нам как будто кажется, что автор, пишущий
книгу, пишет её, не думая, не излагая своих мыслей! Мы так
сильно привязаны к представлению о глубочайшей пропасти,
отделяющей автора текста от самого по себе текста, что очевидное,
выраженное в целых томах, нам представляется деятельностью
какого-то неземного происхождения. Будто бы не Сиоран писал
свои сочинения, а некто живущий на Луне.
В заключении этого пункта несколько слов о возможных трудностях,
которые могут последовать в дальнейшем изложении. По ходу его
мне придется «бегать» взад-вперед, извлекая то тут, то там
то, что будет являться необходимым. Данная «беготня» – не моя
собственная прихоть. Тексты Сиорана написаны таким образом,
что во многих местах одно, сказанное им, противоречит
другому или в одном месте можно прочесть то, о чем уже говорилось,
но другими словами. Поэтому, если где-то я и повторюсь, то
только лишь для того, чтобы более полно высказать свои
мысли. Вместе с тем, бывает и такое, что не все подобные друг
другу смыслы возможно совместить в одном месте. Их место –
текст целиком, внутри которого смыслы проявляются равномерно;
одинаковые по существу своему, они всякому иному месту придают
свою окраску, помогая нам лучше понять их.
1. «Под «несовершеннолетием» он [Кант] понимает такое
состояние нашей воли, которое вынуждает нас подчиняться
чьему-либо авторитету и позволяет ему вести нас в тех областях, где
следует пользоваться разумом. Кант приводит три примера: мы
находимся в состоянии «несовершеннолетия»; когда книга
заменяет нам рассудок, когда духовный наставник заменяет нам
совесть; когда врач вместо нас определяет нам режим» М. Фуко.
Что такое просвещение.
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы