Два куста под окном
(вольные записи вольного человека)
ЗАПИСЬ 1-я
Вот же не умер я, а они вдруг решили!.. Я это понял (что они так решили) утром, малость придя в себя. Ночь помню смутно. Как везли сюда – помню, как в лифт на каталке толкали – помню… «Острый инфаркт» – прозвучало тревожно. «В шоковую!»…«Катетер»… Далее всё исчезло – и голоса, и всё.
Очнулся – в шоковой полумрак. Время от времени кто-то подходит ко мне, трогает руку в запястье, пульс проверяет и тут же отходит, не считает, а лишь проверяет: работает? «Так даже?» – кольнула догадка. Ну нет, не дамся! Неее дамся! Кажется, я улыбнулся при этой мысли, даже полегче стало. Оглядывать стал себя. Ниже плеча трубка пластмассовая торчит, конец трубки воронкой, пробочка в ней. Пробку ту медсестра вынимает, шприц вставляет в неё, и лекарство пошло напрямую. «В вену что ли трубку вогнали? – подумал. – О банда!» – и улыбнулся. Так же брали кровь на анализ. Это потом, а пока я лежал на спине, пошевельнуться боясь, весь в проводах. Врач подходит, щупает пульс. «К вам сейчас приходил Марк Аронович, мы сказали, что вы спите, не стали пускать его». Я кивнул (одними бровями): правильно сделали. Марк Аронович – мой сосед по квартире, доктор медицинских наук, громогласный, стал бы расспрашивать, а мне до того ли сейчас? Верно, приятно было, что он первым меня навестил. Но тут передо мной всплыла моя Маша – ничего не пойму, как во сне, туман и белая тень, на голове белое, халат белый, бахилы белые на ногах.
– Я искала-искала тебя вчера, – слышу голос её. Доктора медицины они не пустили, а её пустили?.. Прощаться?.. Мелькнуло это и вмиг отлетело, улыбаюсь.
– А меня вот в космос готовят, проверяют, – пытаюсь бодриться. Она продолжает:
– До восьми я ждала тебя, потом начала волноваться, позвонила твоей заместительше, она ничего не знает, видели, говорит, как он садился в машину и куда-то уехал, и всё. Потом пришёл Марк: «А где Витя? Он позвонил мне, что-то жжёт в груди, я велел ехать ко мне, ждал его, а он не приехал». Cтали искать тебя по больницам…
Когда Маша ушла, я сказал себе: «Не да-дим-ся!.. Рано вы меня провожаете» -(это врачам). Сказал и даже силы в себе почувствовал, наверное, встал бы, не будь в проводах.
Словом, я выжил. До сих пор вот живу. Почти двадцать лет с той поры без единой таблетки.
2-я
Зачем это пишу?.. Вот бы знать! Наверное, Большаков меня заразил – писатель же! Он многим меня заразил.
Встретились мы с ним случайно. Я был военным, замполит батальона, но – язва желудка, какой теперь из меня служивый? Списали. Еду с семьёй в подмосковный городок Красный Холм на родину Маши, к её маме. Через день-другой прихожу в райком КПСС встать на учёт, по коридору иду, читаю таблички на дверях, вижу на одной две фамилии, первая – «В.Т. Большаков». Не из нашего ли села? Открываю дверь кабинета – там лишь женщина молодая. «Ваш Большаков случаем не из Степной Волгоградской губернии?» – «Да, из Степной он, – отвечает, – из Волгоградской» – «А я, стало быть, буду его земляк» – «Очень приятно», – с улыбочкой...
Из райкома я вышел инструктором. Отдел пропаганды. Предложили, и согласился. Политработник – для них, райкомовцев, это решающее, а для меня – что ещё я могу? Специальности никакой. Замполит, как армейские остряки издеваются, рот закрыл – окончен рабочий день. Вот и вся твоя специальность.
Днём позже говорю своей Маше:
– А земляк-то мой оказался моим начальником. Он заместитель заведующего отделом, недавно им стал, мне передаёт свой участок: культура, лекционная пропаганда. У него была ещё и печать, но это он оставил себе.
Маша – бухгалтер, ей эта пропаганда! «В гробу её видела», – сказала шутя. «Темнота!» – ответил ей в тон.
С Большаковым мы сразу сошлись, разницу в возрасте и не чувствовали. «Ты капитан, – говорил он, – а я лейтенант всего лишь» – « Ну нет, – возражаю, – теперь ты капитан, а я лейтенант». Смеёмся.
… Звонок из обкома партии: изучать вчерашнюю речь Хрущёва. Большаков покачал головой. Я (с военной своей исполнительностью):
– Обзванивать?
– Давай, Виктор, условимся так: если спросят, говори, что всех обзвонил, а звонить не звони.
Я удивлён: как же так?
– Над нами, как над чудаками, смеяться будут. Кто принимает это всерьёз! Завтра Никита новую речь закатит, каждый день их газеты печатают. В них нельзя глубоко вникать, одна исключает другую… «Изучать»!
Тут уж я в полном смятении. Что хочешь, но такого! Кого хочешь, но Первого! Так высоко замахнуться! Самому мне и в голову не пришло бы, до этого я не дорос. Для меня генерал в армии – и то что бог.
Домой шёл быстро, едва не бежал, переполненный непонятным. Вроде бы улыбался, но это от удивления, от неожиданности. И торопился неизвестно зачем. Словно новость спешил сообщить сногсшибательную. Но ведь нет же! Маше об этом и не скажу, вообще никому говорить нельзя… Ну и дела! Положеньице!
Я привык беспрекословно выполнять поручения. Замечал, что и в армии многие офицеры нередко чисто формально относятся к положенному по уставу – я так не мог, в лепёшку разобьюсь, а сделаю всё, как надо. Начальник мой полковник Евсеев прямо не говорил, а намёки были: что уж так рвёшься-то? Рассказал однажды, как в своё время он, ещё капитан, поехал в самую отдалённую точку на заставу в горах, более суток добирался туда, а приехал – там для него из отдела задание: провести беседу о новой работе Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». Он, конечно, ещё и не знал о ней, газеты туда приходят на третий-четвёртый день, но задание есть задание. Собрал личный состав заставы и начал: «Товарищ Сталин написал новый теоретический труд «Марксизм и вопросы языкознания». Это возлагает на нас большую ответственность – мы должны усилить охрану государственной границы»… Я бы так не сумел. Начал бы выяснять, что за работа, хоть что-то бы да узнал, конспект набросал, потом уже пошёл разъяснять. Такой у меня характер. Мама таким родила.
И вот Большаков «ломает» меня. Похоже, надо к этому привыкать.
Позже, когда перешёл он в редакцию, я спросил его:
– Скажи, Валя, почему ты меня не побоялся тогда?
– Не побоялся? – он улыбнулся. Улыбка его не красила. Когда он серьёзен, то «смотрится», а улыбнётся – совсем несерьёзный какой-то. – Не побоялся, потому что чисто работал. Как разведчик. Я не с одним тобой разговаривал так, но – только один на один. Если трое – молчал. Хвалить никогда не хвалил Хруща, но молчал. А один на один… Сам понимаешь. Я и в редакции держусь того же. Зашёл как-то ко мне Соболев Павел из КГБ. Слово за слово, дверь прикрыл поплотнее, говорит: ты о Хрущёве анекдоты кончай, а то он сказал, что может сажать не только кукурузу. Я посмотрел на него внимательно. Паша, думаю, ты мне друг, но чёрт вас, кэгэбэшников, знает. Паша, говорю, я рассказываю только один анекдот, который рассказал мне ты. Усмехнулся он и осёкся.
– Да, ловко ты подрезал его. Начисто!
Я подумал тогда: он действительно, как разведчик, всё предусматривал. Ты гляди: ведал в райкоме печатью, настраивал редакцию на критику, затем сам перешёл туда, заранее так решил. Уходя, говорил мне: «Мы с тобой не бездельничали и плохого ничего не делали. В политическом просвещении я добивался, чтобы в кружках, семинарах изучали прежде всего конкретную экономику – полезно для дела. Лекции мы читали – опять же какие? Международное положение – все тогда этим интересовались, моральный облик советского человека, культура поведения, культура речи, воспитание детей в семье… Клубы во всех деревнях, библиотеки везде работали – тоже наша с тобой заслуга. Мы делали конкретные дела».
Да, я это уже усвоил: делать только конкретное. Вспомнил, как библиотеку открыли мы городскую. Валя сказал: «Райком переехал в новое здание, а библиотека ютится в хибаре». Насел на председателя горсовета. Горсовет, конечно, никакая не власть, но сделать кое-что может, подыскать помещение, например. Председатель там мужик тёртый, знает, что за нами стоит грозный наш секретарь, а с ним шутки плохи, надо делать. И сделал, помещение есть. Далее таким же приёмом, от имени райкома и секретаря, подвигли строительный трест отремонтировать здание. Стеллажи, столы, стулья – всё за счёт разных заводов. Я помогал Валентину, как мог, и библиотека в Красном Холме – это памятник нам, ему прежде всего.
Секретарем был в райкоме Абрамов. До райкома он работал в Москве, в министерстве, кажется, заготовок, сюда прислали его поднимать район, и он поднимал. Много говорить не любил («Чего болтать, в ступе воду толочь!»), только делать. Дело он знал. Пропаганду, которой мы занимались, оценивал надоями молока, привесами свиней и бычков в колхозах. Как-то на бюро райкома «слушали вопрос» о массово-политической работе в колхозе имени Ленина. Отчитывались, дополняли, звучали слова: лекции, беседы, политучёба.
– Какие там надои? – низкий абрамовский бас (высокий, грузный, он всегда начинал низким басом).
– Тысяча восемьсот литров, – робкий ответ.
– Так какого же чёрта вы мне морочите голову своей массово-политической работой! – бас его взлетел, сам он встал, и тут уж пригнулись все – сейчас начнёт косить, не попадись под замах! Он говорил, искажая слова, образования ему не хватало, но мы как-то и не замечали в его речи неточности, а грубость его не считали грубостью – резкость, гнев, что угодно, только не грубость. Всё заслоняло знание дела. Хозяйственником он был, а не партийным работником. Его хватало на всё.
Сгорел на работе, рано умер.
После него секретари пошли слабые. Мы как-то сникли. Валентин в газету ушёл, я в пропаганде остался, почувствовав себя сиротой.
3-я
В кабинете напротив меня сидит за таким же, как мой, столом Николина Галя, та самая женщина молодая, которая улыбнулась мне в первый день. Она привлекательна – и личико милое, и фигурка точёная, но – одинока. Рассказала мне о судьбе своей горькой. Работала в редакции районного радио, вроде на месте была – магнитофончик, сумочка на плече, знакомства разные, встречи. Но тут пришла в райком разнарядка: направить учиться в партийную школу двух коммунистов, одного из них – женщину. Указан и возраст, и стаж партийный – Галя по всем статьям подходила, её и направили. Обычно туда направляли тех, кто не очень нужен, без кого можно легко обойтись, хороших работников отпускать никто не хотел. В общем, направили. Училась там она средненько, как могла. Влюбилась в одного старшекурсника, была счастлива. «У нас было всё», – призналась мне. Но получил он диплом и уехал, в Перми у него семья. После были у неё и другие мужчины, но пермяк оказался вне конкурса. С тем и вернулась она в Красный Холм. А здесь, на новой работе в райкоме, надлежало быть строгой, партийную этику соблюдать («Чёрт бы её побрал!» – сказала она).
Галя мне нравилась. Как инструктор была слабовата, иногда раздражала меня этой слабостью, а как женщина – нравилась. Ко мне относилась дружески.
– Ну, ты жениха мне, мужа подыскиваешь? – шутит.
– А на кой ляд он тебе? – в тон отвечаю ей. – Живи свободной любовью! Бери меня в любовники, и все проблемы твои решены.
– Ох уж хвастун, трепло! От Маши своей никуда. И неизвестно ещё, что ты собой представляешь. Может, так испохабишь ночь – всю жизнь тошно будет.
– Так испробуй!
– К тому и говорю. Испробовать-то и боюсь. Так мы с тобой друзья, а можем в недругов превратиться. Давай уж лучше без этого.
Я и рад, что так обернулась шутка, не очень-то хотел заводить тут роман: городок у нас небольшой, стает известно Маше – зачем? Она у меня молодчина, мне хорошо с ней.
Я вырос в селе и был робким. Много читал, жил по книгам. Ростом вымахал метр восемьдесят, сильным стал, а робким так и остался, сторонился девчонок, о чём говорить с ними – не знал. Ещё смущала меня моя некрасивость. Смотрю в зеркале на себя – лицо грубое, что-то животное, лошадиное вижу. Вот и сторонился девчат. Сверстники хвастались подвигами, а я ещё не целованный.
Одно держало меня – я хорошо танцевал. В клубе у нас был танцевальный кружок, я ходил туда и там научился. Летом в нашем маленьком парке девчата сами приглашали меня на вальс или танго. Однажды подкатила во мне Лена Сивова, красивая, боевая («разбитная» о ней говорят), не отходила от меня весь вечер, потом спросила: «Проводишь меня?» Конечно! Оказалось, живёт она далеко, я уже пожалел, что пошёл, но шёл. У их дома, у амбара, скамейка, Лена села и мне сказала: «Садись». Сел, сидим, не знаю, о чём говорить. Вдруг она прильнула ко мне – как от холода, как бы греясь. Я нескладно обнял её, ладони мои пришлись ей на груди, она не сбросила их, а вскинула голову, подставив губы для поцелуя, и я стал целовать. То были первые в жизни моей поцелуи. И тут меня оглушило: «Ты только целуешь да целуешь…» Пенёк! Хватай в охапку её и неси в амбар! Но на это я был не способен, книжное моё воспитание не позволяло такого. На том свидание наше и кончилось.
На следующий вечер на танцах она не искала меня, я её и не видел. Один парень с их улицы сказал мне: «Ты что ж это растерялся? Ленка не обижает, кто хотел – тот попробовал». Сначала я даже не возмутился, что кому-то она рассказала, себя бичевал: «Пентюх ты, Витька, тюфяк!» Потом подумал: «А к чему мне такая слава?» На дешевинку позарился, стали бы говорить. И возгордился немного, что так поступил.
Вскоре влюбился в свою одноклассницу Раю Цилибину. Она пришла в наш класс из другого села, жила на квартире у бабки Калиничихи, училась отлично и нравилась всем. Ко мне была благосклонна, мы часто бывали вместе, я вроде и не робел, находилось само собою о чём говорить. Тёплым майским вечером я признался в любви. Она помолчала, потом тихо сказала: «Давай не будем об этом пока». Пока… Значит, пока. Я надеялся, ждал, когда кончится это «пока», и чувствовал, что всё больше и больше люблю её, бредил ею. Но ничего не дождался. Так она и уехала то ли в Волгоград, то ли в Липецк, не ответив ни словом на моё «люблю». Я тоже уехал, след её затерялся.
Когда в училище поступил (военно-политическим тогда называлось), в большом городе оказался, решил начать жить по-новому – смелее будь, понастойчивей, поуверенней! К тому времени лицо моё изменилось, черты грубые стали как признак мужества, признак силы мужской и даже, может быть, мужской красоты. Во всяком случае, девчонки с бухгалтерских курсов, чьё общежитие было напротив нашей казармы, сами шли на меня. Говорят, это явление общее: где скопище женщин, там на любого мужчину бросаются, а я уже вроде и не любой, этим и пользовался – то с одной, то с другой, с третьей. Словно мстил всем девчатам за прошлое, что в Степной не любили меня, мстил, пока Машу не встретил. Вернее, она меня встретила по дороге к казарме. Маша с тех же бухгалтерских курсов, мы с ней были знакомы, но так, мимоходом, а тут она смело:
– Ты что это разошёлся?!
Я сначала не понял, думал «разошёлся» в смысле идти, но она прояснила:
– Дорвался, в малинник попал, как перчатки меняешь, остановиться не можешь!
Она маленькая, белокурая, круглолицая и круглоглазая, с коротенькой стрижкой, и платье на ней коротенькое, простенькое такое, из ситца, наверное.
– Вот на тебе и остановлюсь, – с улыбкой ей отвечаю. Она вдруг взъершилась, но я уже научился сдерживать бойких девчат – обнял её шутливо, но крепко, она и пошевельнуться в моих руках не могла, только вскрикнула:
– Тихо! Со мной, как с другими, не выйдет!
– А я и не хочу с тобой, как с другими, ты не такая, я знаю.
Она и притихла. Рассказал ей всё-всё – всё, как было, как никто меня не любил, и за это я мстил. «Дурень!» – вырвалось у неё. Смотрит в глаза мне – видно, хочет понять, что за тип я такой.
С того дня мы и сблизились. Встречаясь, много шутили, спорили иногда, а вскоре я к ней привязался. Но больше она ко мне привязалась – наверное, поняла, что вовсе я не такой, каким виделся ей. Честно сказать, она меня забавляла – своим росточком, голоском, таким звонким с лёгкой картавинкой, и задиристостью. Налетела маленькая на большого и давай чихвостить! И в самом деле остановила меня.
Мне легко было с ней. Она меня полюбила, я это чувствовал – впервые в моей жизни такое! Того трепета, что испытывал к Рае Цилибиной, не было, но было тепло и уютно. Вёл я себя, считаю, достойно, не склонял её к близости и, окончив училище, сделал ей предложение. Любил ли её – об этом не думал, слова «люблю» не сказал, но польщён был согласием.
С нескрываемой радостью отдалась она мне. Радость её, азарт передались и мне – такого со мной ещё не бывало.
Я увёз её в северный гарнизон, там нам дали квартиру, и мы сразу заговорили о детях. Маша ходила счастливая. Возвращаюсь со службы – бросается мне на шею, щёчкой, тёплой и мягкой, к моей грубой щеке прижимается, и мне сразу теплее становится. Любил я в ванную заходить, когда она мылась. Войду – она плавает, лёжа на спинке в светлой водичке, пошевеливая ножками и всплывая, как рыбка. Загораюсь, хватаю мокрое тело, впиваюсь шальными губами в упругие груди, потом мою её, намыливая и смывая, вытираю, целуя скрипящую кожу, надеваю халат на неё, на руках несу в комнату. В постели мы теряли рассудок, проваливались.
Родив одну за другой двух девчонок, Галинку с Иришкой, Маша вдруг заявила:
– Хватит!
– А мальчика? – встревожился я. – Род продлить.
– А если опять девка? До бесконечности? Всё, хватит!
– И что теперь? Как?
– Будем предохраняться.
Ох уж, эти предохранения! Терпеть не могу. Как за стенкой.
С годами, хочешь не хочешь, заметнее охлаждение, исчез тот огонь, тот азарт, та страсть, что были вначале. Хотя внешне это не проявлялось, на отношениях наших не сказывалось. Но однажды вечером поздно сидел я на кухне, отчёт составлял – на службе не успевал. Маша дочек спать уложила и сама, подремав, легла. На кухне тихонько включён приёмник, и там, в приёмнике, под звуки басовой струны гитары или ещё чего, не поймёшь, мужской голос выводит немножечко с придыханием:
Два куста под окно-оо-ом И развесистый клё-оон, Я как будто вчера В первый раз был влюблё-ооо-он. Приходил я сюда, Но звучало в отве-ее-эт И не то чтобы да, И не то чтобы нет.
Далее в песне рассказывалось: он уехал далеко и надолго, там «вторая любовь за собой увела»… В конце песни:
Лишь вздохну иногда, Словно слышу в отве-ее-эт И не то чтобы да, И не то чтобы нет.
«Да это ж про меня песня-то!» – подумал и более уже не писал. Всколыхнулось в душе. Вспоминал. Где теперь Рая Цилибина?.. Почему не полюбила она меня? Потому, что был некрасив? Может, теперь, когда стал я другим, полюбила бы?.. Прошлым летом был я в Степной (всей семьёй мы там были), пытался через бывших своих одноклассниц хоть что-то узнать о Рае, но ничего не узнал...
Незаметно, незаметно стал заглядываться на женщин. Раньше кроме Маши своей никого и не видел, теперь же заглядываюсь. Вот и с Галей Николиной пошутил не случайно, где-то под спудом мыслишка такая была… Ладно, была и была, ну и пусть!
Пусть-то пусть, а получилось иначе. В одно прекрасное утро Галя, едва вошла в кабинет, вся в улыбке, сразу ко мне:
– Ну, Дёмин! Ты мне сегодня снился, в постели мы были с тобой.
– И как? Хорошо?
– Уууу!
– Так надо продолжить!
От неожиданности она замерла, стоит передо мной всё с той же улыбкой, ни с места. Я тоже улыбаюсь.
– Закрывай дверь! – игриво так говорю. Она в нерешительности, шагнула назад и, смотрю, отпустила защёлку в замке. Всё, Витька, отступать тебе некуда!
До этого в общем-то я шутил.
А в конце рабочего дня сидим мы с ней напротив друг друга за своими столами, бумажками шелестим, вдруг она, словно вспомнив что-то, вскинула голову:
– Слушай, Дёмин, а почему бы нам и в самом деле, как ты говорил, не стать любовниками? Чего жаться-то? Жизнь разнообразнее станет!.. Ни один чёрт знать не будет! – и начала строить планы.
А мне что, отказываться? «Не к лицу», – сказал я себе, улыбнувшись.
4-я
Ах, самолюбие, самолюбие! Я же, начиная писать, вовсе не думал о том, что кто-то будет меня читать – так, для себя, от нечего делать, мозги занять. После инфаркта стал инвалидом, много лет уже не работаю, зимой сижу дома, летом на даче, много читаю, люблю стихи, запоминаю легко их, не специально, а как-то само собою выходит – прочту и всё помню, могу декламировать. В совете ветеранов у нас художественная самодеятельность, с концертами выступаем, я читаю со сцены стихи. Отставной генерал, председатель наш, говорит: «Я бы тебе народного артиста присвоил». Ну, генерал – он и не такое может сказать, но слушал меня Валентин Большаков и тоже сказал: «Отлично!»
В год Пушкина я решил читать «Смерть поэта». Репетировал долго. Мне кажется, Лермонтов, когда писал, плакал. А потом, дописывая знаменитые шестнадцать строк, уже в полном отчаянии бросал убийственно-оскорбительные слова в лицо стоящим у трона: «А вы, надменные потомки известной подлостью прославленных отцов…» Это отчаяние! Я так и вижу это отчаяние, рыдание автора слышу. Как передать это чтением? Бился, бился. Сам весь исплакался. Так не годится. Помню, читал у Шаляпина: в каком-то провинциальном театре актёр на сцене в трагедии плакал, а в зале смеялись. Шаляпин ему: «Плакать должен не ты, а зал». День ото дня я всё же, кажется, чего-то добился. И сказал себе, как открытие сделал: «Да, Лермонтов – гений!» И кто-то ещё пытается принижать его! На радио по субботам выступает писатель Веллер, однажды с такой неприязнью говорил о нём, потом выпустил книгу, где обо всех классиках так же, Чехова вообще лицом в грязь…
Веллер, ты хоть строчку написал, как у Чехова?
Я отвлёкся. Такие вот чтения-выступления занимали меня, захватывали, но концерты бывают не часто, а что делать мне каждый день? Большаков и сказал: «Пиши!» Так я начал писать. Вольный же теперь человек – что хочу, то и делаю, что придёт в голову, то и буду записывать. Просто так.
Я действительно начинал писать просто так, а теперь то и дело ловлю себя: всё же рассчитываю на читателя. Такое, наверное, неизбежно: взялся за перо – думай о читателе. Для себя пишут только дневник. Да и то. Сейчас вошло в моду издавать дневники (писателей в основном) ещё при их жизни. Я читал кое-что. Да никакие это не дневники, сразу виден расчёт на прочтение кем-то, для себя писали бы по-другому. Вот я, ещё раз говорю, в самом деле начал писать для себя, да и сейчас, хотя греет мыслишка, что кто-то прочтёт, в это не верю. Владимир Набоков где-то сказал, что каждый писатель стремится превратить читателя в зрителя, а мне бы превратить его в слушателя – я бы просто рассказывал, и всё, мне так проще. Не пришлось бы компьютер приобретать (хотя он меня выручает: вхожу в Интернет и читаю газеты, какие хочу, журналы толстые, за событиями слежу, литературными в том числе – где бы ещё я мог?).
… Перечитал сейчас мною написанное – а вроде и ничего! Глядишь, что-то получится – чем чёрт не шутит!. С улыбкой вспоминаю Гоголя: одно время он подрабатывал писанием рецензий на книги в издательстве, на одной книжонке бездарной споткнулся, не знал, что сказать о ней, но всё же написал (короче не придумаешь!): «Эта книжечка вышла – стало быть, сидит же где-то на белом свете и читатель её». Не перестаю удивляться остроумию Гоголя! А фразу эту на всякий случай приберегу для себя как эпиграф к возможной книжонке (если таковое случится).
Таких, как я, графоманами величают. «Им бы божественный дар – не писать! Но не писать они не умеют» – сказал один советский поэт (ах, как это относится ко многим считающим себя литераторами!). «Графомания – болезненное пристрастие к писанию, сочинительству» – утверждает Толковый словарь. Так писательство и есть болезнь! По-моему, всеми пишущими признано. Ещё великий Петрарка сказал: «Недуг писательства неизлечим… Бумага, перо, чернила и бессонные ночи мне милее сна и отдыха». Его друг как-то собрал всё у него со стола, положил в ящик, запер и унёс ключ с собой: отдохни, говорит, десять дней. Первый день показался Петрарке годом, измучил его, следующий с утра до вечера он страдал головной болью, на рассвете третьего почувствовал признаки лихорадки. Друг, видя это, отдал ему ключ.
Полагаю, ничего плохого в графомании нет, просто есть графоманы талантливые, а есть бездарные, вторых большинство, «несть им числа». Не отношу себя ни к тем, ни к другим, не заболею, если брошу писать, никакого «болезненного пристрастия к сочинительству» нет у меня. Это настоящим профессионалам трудно бросать, их можно понять. Читаю иногда уважаемого престарелого автора, вижу: с натугой пишет да и ерунду в общем-то. Но ведь пишет! Иметь бы ему на стенке перед рабочим столом плакатик со словами Тургенева: «Литературные ветераны, как и военные, почти все инвалиды, и благо тому, кто сам вовремя может уйти в отставку».
Я-то, повторяю, начал писать для себя, мысли о книжке – это уж так, забава. Потому не кончаю.
5-я
После ухода Большакова в редакцию я быстро стал продвигаться – заведовать отделом назначили (с его подачи, наверное). Как раз готовились к очередной годовщине Великой Победы. И решил я не просто чествовать ветеранов войны, а устроить спектакль в центре города – театрализованное представление. Из обкома партии были тут и просто в восторге. Дня через три приглашают меня в обком. Слово за слово, то да сё, спрашивают: как я смотрю, если будут меня выдвигать на секретаря райкома по идеологии. Я поражён: какой из меня идеолог? Но что тут скажешь – не надо? Да ведь не детский же сад здесь. А и лестно в первых лицах района побыть. «Справлюсь ли?» – спрашиваю, немного подумав. Справитесь, говорят, поможем. «Как решите, – скромненько отвечаю. – Вам виднее».
Еду домой, размышляю тревожно: не справлюсь, не по плечу это мне, мой потолок – отдел пропаганды. Порассуждал сам с собой, покумекал – а что, или нынешние секретари сильнее меня? Даже первый. У меня есть отличный советник (имею в виду Большакова – он в Москве второй год, в центральной газете) – потяну.
Ещё как потянул! Отдел пропаганды оставался за мной. Собственно, ничего другого, нового я и не делал – как работал, так и работаю. Но через год меня снова в обком – рассматривают мою кандидатуру на первого. И снова: «Справитесь, поможем». Честно сказать, страх меня охватил: это тебе не какая-то пропаганда, тут дела делать надо, район-то после Абрамова снова в дыре. Да и выберут ли? Как пленум райкома посмотрит?.. Хотя кто против обкома пойдёт? Тут даже и не в обкоме дело, он всё равно на своём настоит, а что будет потом? Как поведу я себя в отношении тех, кто был против меня?.. Успокаивался понемногу.
Попробуем!
Проголосовали за меня, как и думал, все, весь пленум. С единодушием у нас всё в порядке!
Дней через пять еду в Москву к Большакову. Кабинет у него отдельный, небольшой (лучше сказать маленький), но отдельный. Обнялись, он поздравил меня, сели рядышком и толкуем.
– На пропаганду кого посадил?
– Галю.
– Уж лучше бы никого.
– А кого же ещё? Нету же никого.
– Вот и говорю: лучше бы никого.
– Ладно. Ты вот что скажи мне… Послушай мой план… Надо, чтобы колхозники почувствовали себя хозяевами на свой земле. А то ведь не колхоз, а государственное предприятие, на чужого дядю работают. На заводах и фабриках материально заинтересовать всех… Я бы так сделал: план – это святое, а что сверх плана – на собственные нужды, по своему усмотрению. Люди будут заинтересованы в деле, которое делают. Абсурд же, когда они выпускают продукцию и не хозяева ей.
– Ты вот что, Виктор, – начал мой друг, – на мелкую местную промышленность налегай. Это же макароны, колбаса и прочее – если что сверх плана в районе останется, люди сразу заметят, вздохнут и оценят. Магазинчики от заводов и фабрик открыть – то, что надо…
Ухватился за это я, закрутилось в Краснохолмском районе!
В обкоме была у меня подружка Шадрина Люся, молодая дивчина – видно, кто-то по блату устроил её в отдел пропаганды. «Курировала» наш район, меня, стало быть, пропаганду, частенько бывала у нас, что-то выясняла, записывала, уезжала. Мы тогда подружились с ней, на «ты» перешли, я звал её Люсей, она меня Виктором. В какой-то год перед выборами в Верховный Совет она проверяла работу агитпунктов. А я их даже не открывал. Помню, в бытность ещё Большакова тоже была проверка. «Никаких агитпунктов! – сказал он мне. – Ну подумай: какой дурак пойдёт туда, чтобы его агитировали? Мы вот как сделаем: вывесим на двери некрупно «Агитпункт», а внизу – время дежурств членов избирательной комиссии, им положено там сидеть, а проверяющим будем говорить, что это агитаторы». По этой методе я и работал. Побывали мы с Люсей в нескольких «агитпунктах», она или не поняла обмана, или сделала вид, что не поняла. Когда я сказал: «Ох, если бы я работал в обкоме, а ты здесь, и я тебя проверял – вот бы взгрел! Потому что я знаю всё, а ты ни хрена» – «Это уж точно», – согласилась она.
Вот теперь эта Люся приехала в Красный Холм, шепнула мне: «Тучи над тобой сгущаются, недовольны в обкоме – своевольничаешь». Я и сам это чувствовал, понимал, что долго не продержусь, и спешил – хоть какой-то след оставить после себя в районе.
Меня не сняли. И не били даже. Меня повысили, передвинув в столицу. Посадили заведовать отделом в высшем органе профсоюзов – отдел путёвок в санатории и дома отдыха всей страны. «Нам нужно, чтобы там был наш человек, – сказали в обкоме, – а то область часто обделяют, лучшие путёвки забирает город». «Город» – это Московский горком КПСС.
Говорят, мне досталось хлебное место: путёвка была тогда в большом дефиците. Тем и опаснее, шею можно свернуть: соблазна много, легко погореть. Не специально ли такое подстроили?
Маше об этом ничего не сказал – зачем? Перевели и перевели.
Дали нам квартиру в районе «Матвеевское», в краснохолмской осталась Иришка – она замужем, внука нам родила. У старшей, Галинки, детей пока нет.
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы