Комментарий |

Не перебивай мёртвых (Продолжение 6)

Роман

Часть третья

Мимо нас пролетали города и селения, время от времени мы пили
заваренный стариком чай. Я слушал исповедь чужой жизни, поезд
несся посреди огромной июньской ночи. Где-то там под нами
крутились бешено колеса, а в моем магнитофоне неслась с одной оси
на другую магнитная лента, предавая вечности происходящее
мгновение. Было ли мне интересно слушать? Разумеется, да. Но
сейчас, спустя двадцать лет, прослушивая эти кассеты, я
замечаю здесь некоторую цельность и полноту. В рассказе есть
пустоты – те самые минуты, когда старик молчит – они наполнены
стуком вагонных колес, гулом пролетающих мимо полустанков, но
более всего они содержат в себе само молчание, то самое
молчание, которое нельзя перебивать и которое столь же емко,
что и молчание мёртвых. Эти пустоты похожи на слюну ласточки,
лепящей гнездо, они связывают отдельные камни повествования.
Фразы старика обволакиваются молчанием, в молчание облачено
каждое слово. Все это очень сложно воссоздать на бумаге, но
я, в меру сил, пытаюсь сделать невозможное. Надеюсь, мне
простятся некоторые вольности, словесный жанр предполагает
определенную свободу, а иначе, задача была бы вовсе
невыполнимой (как прикажете описать молчание – многоточиями? Или
пробелами?)

И опять, уже который раз, я говорю себе спасибо за то, что тогда,
двадцать лет назад, в поезде, не прервал запись. Иначе, скорее
всего, рассказ старика канул бы в Лету. А если бы мне и
удалось воссоздать рассказанное, то это было бы мое собственное
творение, поскольку половину из того, я бы уже забыл.
Запись же на магнитной ленте – словно дорога с опознавательными
знаками, пограничными столбами и указателями, которая не
позволяет мне уйти в сторону.

Предавая звук бумаге, я частенько останавливался и думал вещах
достаточно отстраненных, что значительно замедлило процесс
написания (у меня есть плохая привычка думать, вместо того, чтобы
заниматься делом). Вот что мне пришло в голову. Двадцать лет
назад магнитная лента приняла на себя ту частицу вечности,
что связана с одной человеческой судьбой. Что же можно
сказать о времени сегодняшнем, когда мы вступили в эру цифровых
технологий? Каждый наш шаг, каждое наше слово фиксируется и
запоминается на самых различных носителях. Мы постоянно в
кадре. За нами наблюдают тысячи объективов – будь то
видеоглазок входной двери или камера слежения в супермаркете. Ты уже
не предаешь значения тому, что всюду оставляешь свой образ –
снимая деньги в банкомате, подходя к улыбающемуся портье в
отеле, сдавая пальто в гардеробе министерства культуры.
Помимо всего, ты предаешься этому пороку и вполне добровольно,
вспомни эти бесконечные «а давайте сфотографируемся!», и ты
отставив в сторону тарелку с салатом застываешь с деланной
улыбкой – «встаньте чуть поближе, вы не попадаете в кадр!».
Всюду, всюду – ты отдаешь себя вечности, невзначай, не
задумываясь. Ты уже чувствуешь, что вечности уже тошно от твоего
образа (и ты испытываешь перед ней неудобство), но деваться
некуда.

Значит ли это, что вечность тебя принимает и хоть на мгновение
остановит на тебе свой взор?

Твоя кожа чувствует слабое дуновение ветерка, того самого, что
приходит из запредельных территорий. Вспомни о тех, кто сгинул,
скажем, пару сотен лет назад, не оставив о себе никакого
напоминания (в лучшем случае записи о рождении и смерти, которые
можно случайно обнаружить в архивах уездного городка, или
надмогильный камень, почерневший, истертый ветрами и временем
настолько, что на нем уже не разобрать букв, или имя,
обведенное кружочком, в фамильной родословной, но это имя
потомкам уже ничего не говорит)?

Ушли толпы, прошествовали мимо, оставив после себя неровные ряды
камней, кружочки на бумаге, невнятные, расплывающиеся метки,
или вовсе ничего не оставив. И тебе может показаться, что ты –
в перекрестии взглядов бесчисленных объективов – в более
выигрышной позиции по сравнению с теми, прошагавшими мимо,
безымянными, не имеющими лица, сгинувшими в темноте прошлого.

Вот что я тебе скажу – ты не ушел далеко от них. И где бы ты не
старался запечатлеть себя, настырно навязывая свой образ
вечности, тебе суждено так же пропасть на обочине времени, и
плевать потомкам на твой образ, размноженный на бесчисленных
носителях, им он, как высохшая трава, навоз, пепел или глина, из
которой делают горшки. Ты сгинешь на полках с всевозможными
фотонегативами, видеокассетами, DVD дисками, и твой потомок,
пробираясь сквозь толпу теней, даже не зацепится за тебя
взглядом.

Однако, есть нечто, идущее сквозь время, оставляющее свой образ,
словно оттиск ладони на застывшей лаве. Взять, к примеру,
народные песни – те самые, печальные и тягучие, выворачивающие
душу наизнанку. Они не записывались на бумагу. Их пели,
передавали по цепочке, и порой звеньями этой цепочки становились
даже мертвые. Люди несли их в себе так же, как птицы несут в
клювах священную воду, чтобы напоить ею своих птенцов. Или
вспомним деревенские истории и легенды, которые рассказывал
мне старик. Их персонажи словно сопровождались совершенными
камерами наблюдения, порой мы знаем каждый их шаг. Они живут
сами по себе. Их имена высечены в воздухе, нарисованы на
быстрой воде, запечатлены в текучей человеческой памяти. К
слову сказать, некоторые из этих историй, мне уже доводилось
слышать. Например, легенду о несходящих с коней – ее мне
рассказывали в разное время и разных деревнях. Слышал я так же кое
какие истории о Бату Сакаеве – ведь, как утверждал старик,
поступки таких людей помнят через несколько поколений. Но
более всего мне приходилось встречаться с воспоминаниями о
человеке, который своей песней мог заставить окружающих
плакать. В повествовании старика этого человека зовут Халил, но от
деревни к деревне мне называли другие имена, и я думаю, меня
не вводили в заблуждение, ведь по большому счету свой Халил
мог быть в каждом селении.

О чем я хочу сказать? Есть небесная мера, согласно которой кто-то из
нас переживет современников. Есть некая высшая
справедливость, утверждающая: то, что должно передаваться – будет
передано, и животворная цепочка не прервется.

И, быть может, все мои старания, связанные с публикацией данных
материалов – звено такой цепочки. Мне кажется, все именно так. А
иначе, почему я вдруг ощутил настоятельную потребность
сделать эту работу?

А сейчас я вновь даю слово рассказчику (боюсь, что злоупотребил
вашим вниманием, направив его в сторону своей личности – что ж,
надеюсь, мне простится эта жалкая попытка пережить своих
современников).

Я уже достаточно рассказал вам. Перед вашими глазами – моя жизнь, а
точнее, пока ее небольшая часть, треть, а, может быть,
четверть, и если вам вконец не надоест, вы услышите оставшиеся
части. Что можно сказать о ней? – задаю я себе вопрос. Не
скучна ли она? Насыщена ли она событиями? Что она вообще собой
представляет? Имеет ли она содержание и законченность? Или
она вовсе пуста, как степной горизонт?

Недавно я смотрел телепередачу, в которой принимал участие известный
кинорежиссер. Ему задали следующий вопрос: «Сколько вам
потребуется времени, чтобы узнать – дельный фильм перед вами
или никудышный?». «Обычно мне достаточно пары секунд, –
ответил тот. – Я определяю это по тому, как лежит свет на лице
главного героя». Продолжу эту мысль уже применительно к
литературе. Для того, чтобы понять, что мы имеем дело с серьезным
творением, нам потребуется прочитать несколько страниц, в
некоторых случаях двадцать, сорок страниц. А теперь я применю
мое рассуждение вообще к отдельной человеческой жизни. Можно
проследить эту жизнь из конца в конец, можно следовать за
героем по пятам от события к событию (или из одной двери в
другую при отсутствии событий), сопровождать его всюду от
рождения до смерти, и так и не понять, кроется ли за всем этим
что-либо.

Несколько лет подряд я бредил идеей написать историю моей жизни. Я
расскажу все – так мне казалось – я завоюю читателя с первых
же строк, он будет жить в плену моих слов страниц триста, а
то и четыреста. Но со временем стало ясно, что это
невозможно. У меня нет того качества, которое выражается коротким
словом – дар. И потому все мои старания написать хоть пару
страниц заканчивались безрезультатно. Последняя написанная мной
фраза выглядела так: «Его глаза были полны того самого
смысла, которого в жизни нет». После этого я бросил все свои
попытки заняться литературным трудом.

Мне оставалось только одно – молчание, я уходил в него, как в свой
дом, в котором мне было уютно. Вспоминая прошлое, я словно
пишу бесконечный роман без слов. Он – этот роман – наполнен
запахами, голосами, бликами воды. Местами этот роман достигает
апогея, а, быть может истины, – это моменты между явью и
сном (вам, наверняка, известно подобное состояние на рассвете,
когда реальность еще не завладела сознанием), и тогда сюжет
не управляется мыслью, а скользит по своей воле, как лодка,
уносимая быстрой рекой. И тогда я вижу забытые лица. Я
слышу гул ветра, того самого – сквозного, чей путь пролегает
через тот свет и наши сны. Фатима выходит прямо из ветра и
обнимает меня, как во времена моей юности. Затем ветер словно
обретает очертания, в нем можно разобрать отдельные слова, и в
конце концов превращается в песню. Это песня о Черном лесе,
ее поет Халил, и вскоре она заполняет все пространство моей
души. Мои глаза наполняются слезами, ведь Халил умел петь
так, как не умеет никто.

Как вы поняли, со временем я оказался далеко от родных мест. Вода
нашей деревенской речки унесла меня прочь от моей смерти.
Хотя, по большому счету, нельзя убежать от собственной смерти.
Поскольку она всегда рядом, ты ее носишь с самого рождения.
По сути она является тобой, имеет твой образ. Ранее я
рассказал историю с зеркалом, тем самым зеркалом, которое мне
удалось позаимствовать у матери воды. Помните, что я увидел в
моем ночном странствии? Знай же – твоя смерть неотличима от
тебя. И перед тем, как отправится в миры иные, ты встретишься с
собой лицом к лицу.

Итак, лодчонка с плоским дном, та самая, что смастерил Вафа-бабай,
забрала меня в другие пространства, и я, деревенский юноша,
знавший на вкус только нашу речку, узнал вкус чужой воды. Мне
пришлось увидеть незнакомые территории, пропустить их
сквозь собственную душу и понять – как велик это мир. Я убедился
в том, что всякий народ не похож на другой, и так же, как
имеет он свой цвет кожи, имеет он и свою песню. Ум человека
растет не только с годами, он растет с преодоленными
расстояниями. И потому я знаю, что любая земля особенна. Ветер над
ней имеет свою поступь, а тень, которую на ней оставляешь, не
похожа на те, что ты оставлял на другой земле.

Меня несло все дальше, менялись берега, менялись имена рек – Шпрее,
Темза, Сена, Нил, Рио-Гранде, и, наконец, – ведь реки рано
или поздно впадают в моря – судьба вынесла меня в город
четырех морей – Стамбул. Здесь я прожил последнюю часть своей
жизни, здесь мне и суждено завершить свой век. Частенько я
выхожу на берег Босфора и смотрю на проплывающие мимо корабли.
Этот берег стал для меня той самой скалой, которая зовется
старостью, отсюда я обозреваю пройденные пути.

Я всматриваюсь в прошлое и задаю вопросы, на которые всякий раз
отвечаю по-разному. Например, мне всегда хочется понять – почему
Минлебай Атнагулов поступил так с Фатимой и Халилом? Почему
ему понадобилось убить их? Наверно, потому, что они помогли
спастись бандиту, то есть мне, что в военные годы каралось
самым суровым образом. Минлебай Атнагулов обязан был
поступить так сообразно своей командирской должности. Но это самое
простое объяснение. Думаю, причина, опять же, в особенностях
личности нашего партнера по детским играм. Затеяв
спектакль, он пожелал довести его до конца. Финал должен был
сопровождаться гибелью кого-то из главных действующих лиц, а иначе
спектакль был бы бледен. И если я избежал смерти, то
следующими, кто принял эту эстафету, оказались Фатима и Халил. Кроме
того, Минлебай Атнагулов – один из тех, кто идет по дороге,
озаренной вспышками адского пламени, он убивает по своей
сути и страшному своему предназначению.

Однако, вот какое подозрение мучает меня. Мне кажется маловероятным,
что он не заметил мою, уносимую за речной поворот, лодку.
Но если допустить, что Минлебай Атнагулов все-таки меня
видел, то почему дал мне уйти? Ответ может быть таков. Во-первых.
Расправившись с Фатимой и Халилом, он уже совершил некий
акт самоудовлетворения. Его душа жаждала крови и получила ее,
а финал спектакля был вполне драматичен. Во-вторых (к этой
версии я склоняюсь более всего), Минлебай позволил мне уйти
как главному зрителю спектакля. Должен же быть некто, кто
осознает все это во всей полноте авторского замысла и
режиссерской импровизации. Он сознательно хотел оставить меня в
живых. Вы знакомы с ощущением, какое возникает после гениального
спектакля? Вы словно чувствуете некую недосказанность, и
продолжением спектакля становится сама жизнь. Минлебай
Атнагулов хотел именно этого. Он оставлял сюжет незавершенным и, в
первую очередь, для меня. Сам воздух моего существования
должен был стать нестерпимым. Я должен буду нести в себе желания
продолжения, жаждать мести, которая, он прекрасно это
понимал, вряд ли может быть осуществлена.

Таковы мои догадки. Однако, я вполне отдаю себе отчет в том, что
действия личностей, подобных Минлебаю Атнагулову, не всегда
поддаются объяснению. Такая душа – череда мраков, следующих
один за другим, и каждый из которых темнее предыдущего.
Впрочем, я не исключаю и того, что Минлебай тогда мог меня просто
не заметить.

Вам, наверно, интересно, что произошло со мной после того, как я,
уносимый течением, исчез за речным поворотом? Моя лодчонка
принесла меня в соседнюю деревню, которая была уже занята
белыми. Там оказался военный врач, который извлек пулю из моей
груди. Пару недель мне потребовалось, чтобы отлежаться после
ранения. Вместе с отступавшим чехословацким корпусом я дошел
до самого Дальнего Востока. Судьба, оказавшаяся ко мне такой
благосклонной, решила поиграть со мной – мне пришлось
достаточно постранствовать. Я шел по дорогам, по которым ходили
мои предки. Я всматривался в степной горизонт, и сердце мое
билось, предчувствуя табунный гул. Мне казалось, что сейчас,
в дрожащем от полуденного зноя воздухе, возникнут
бесчисленные ряды всадников, и это были мгновения свободы, когда даже
смерть не имеет значения. Я подставлял лицо жаркому солнцу и
вдыхал ветер, тот самый, которому доверял свой чай
неутомимый Бату Сакаев. Вскоре меня занесло в Северный Китай, затем
в Маньчжурию, Японию, после чего я оказался в Западной
Европе.

Вы спросите, что стало с нашими деревенскими мужчинами, которые
ценой свой жизни пытались спасти меня? Отвечаю. Прорваться в
Черный лес удалось только четверым из них.

На следующий день красные покидали деревню. В осеннем воздухе
слышался скрип телег, стоны раненных. По дороге сновали пыльные
смерчи, они шли человеку навстречу и словно проходили его
насквозь. Минлебай Атнагулов ехал впереди обоза, взирая на все
со своего высокого коня. Завывал сквозной ветер, в избах
ветру вторили высокие женские голоса, там оплакивали убитых.

Затем раздался скрип открываемой калитки, и на дорогу вышла женщина.
Это была Ханифа Камали. Тело ее мужа четвертый год гнило в
земле Восточной Пруссии, двое ее сыновей были убиты вчера.
Она не сказала ни слова, но сделала самое большее, что могла
сделать. Она плюнула своему врагу на дорогу. Минлебай
Атнагулов посмотрел на нее своим бесстрастным взором, в котором
остановился один из тех мраков, что сменяют друг друга. И
сказал ей из самой глубины своего мрака:

– Не трогай мое будущее, ты его не достанешь. Оно сродни свисту пули.

Он поехал дальше, а за ним в молчании проследовали бойцы. В его
глазах был уже другой мрак. В глазах же бойцов была причастность
некоему долгу, однако, что это был за долг никто не знал,
да и сами они, вряд ли, знали.

После ухода красных мужчины вернулись в деревню. Как я уже говорил,
их было всего четверо. В ту же ночь опять появился
волк-лунатик. Он выл, глядя с холма вниз, и люди знали, что не все
еще закончено.

Один из вернувшихся мужчин – звали его Абубакир Субаев – шатался по
ночной улице, не находя себе места. «Почему ты не спишь?», –
спрашивали его. «Я уже никогда не усну», – отвечал он,
сжимая рукоять сабли. Ему не давала покоя клятва, произнесенная
им возле костра, и душа его была отягчена страшной заботой.
Он вновь сновал из конца в конец улицы, пытаясь унять свою
боль ходьбой, но это была такая боль, от которой нельзя уйти,
с ней уходят даже на тот свет. Шаг его был не слышен, время
от времени он доставал из ножен саблю и смотрел, как на
клинке отражается луна. Проходя мимо одного из домов, Абубакир
Субаев услышал в открытом окне женские голоса:

– Такого никогда не было.

– Чего не было, мама?

– Жильцы поляны мёртвых ходят по нашей улице.

– Мама, что ты говоришь, это Абубакир Субаев, он жив и здоров.

Все это дошло до меня, минуя сотни уст. Я слышал обрывочные сведения
о нашей деревне, находясь сначала в нескольких километрах
от нее, затем течение судьбы уносило меня все дальше. Мне
рассказывали что-то случайные попутчики, большинство из которых
тоже были вынуждены покинуть родные места. События
проступали с искажением, словно под толщей несущейся воды, некоторые
же моменты были и вовсе недоступны моему взору.

Абубакир Субаев посмотрел с высоты нашего холма прямо в ночь, где
одна тьма чередовалась с другой, затем вскочил на коня и
умчался. Что случилось потом, пришло ко мне в разных вариантах.
Один из рассказчиков утверждал, что через несколько ночей
отчаянный смельчак убил Минлебая Атнагулова. Он сделал это,
когда красный командир вышел во двор по нужде. Абубакир Субаев
проткнул его саблей прямо через дощатую дверь нужника. Но
это людская молва, которая всегда поворачивает сюжет в сторону
справедливого исхода (на самом деле пути справедливости
куда как более замысловаты, и, быть может, в нашем понимании,
справедливости нет вообще). Говорят, совершив акт возмездия,
наш герой отчаянно отбивался своей саблей, ранив несколько
красноармейцев. Затем, когда его схватили и поволокли, он
вдруг уснул прямо на руках у своих врагов и открыл глаза уже
перед расстрелом.

Другой рассказчик убеждал меня, что Абубакир Субаев, преследуя
негодяя, добрался до Казани и там попытался убить его во время
какого-то парада, и произошло это на самой площади Свободы, а
точнее на улице, где расположен дом купца Кекина, именно
оттуда ряды марширующих движутся в сторону площади. Он бросился
на красного командира с обнаженной саблей прямо из толпы
зрителей. Но его расчет на внезапность оказался неверен.
Абубакир Субаев зарубил двух красноармейцев, возникших на его
пути, но до своего врага так и не добрался.

Третий же говорил так (ему я склонен верить более всего). Смельчак
догнал отряд, но был схвачен. С ним долго не церемонились,
расправились прямо на месте. Говорят, Абубакир Субаев, увидев
занесенную над головой саблю, усмехнулся и произнес
следующую фразу:

– Жизнь это всего лишь фон к чему-то гораздо более реальному.

На что Милебай Атнагулов ответил (перед тем, как обрушить саблю на
его обнаженную голову):

– Но вся то беда в том, что это самое реальное заканчивается вместе с жизнью.

Все рассказы об Абубакире Субаеве завершаются одинаково – он был
убит, что делает его чистым перед своей клятвой, поскольку
смерть снимает с человека любую ответственность. Что же касается
Минлебая Атнагулова, в некоторых из этих рассказов он тоже
убит, но это, как я уже говорил, дань вечному желанию
справедливости, которое всегда живет в народе, – в любой легенде
или сказке, как ни поворачивай, тебя ждет положительный
исход. Я то знал, что Минлебая убить не просто. Он был из тех,
кого не берет ни пуля, ни сабля. «Тот, чьей смерти ты желаешь,
тебе не по зубам», – так сказал один китаец, гадая мне по
Книге Перемен. Затем то же самое говорили – в Париже пожилая
армянка, вглядываясь в кофейную гущу, оставшуюся в моей
чашке, и шаман в Каракасе, разложивший перед собой внутренности
убитого мной койота.

И потому я оказался в очень щекотливом положении (сравнение с
щекоткой здесь мало убедительно, оно уместно