Не перебивай мёртвых (Продолжение 6)
Роман
Часть третья
Мимо нас пролетали города и селения, время от времени мы пили
заваренный стариком чай. Я слушал исповедь чужой жизни, поезд
несся посреди огромной июньской ночи. Где-то там под нами
крутились бешено колеса, а в моем магнитофоне неслась с одной оси
на другую магнитная лента, предавая вечности происходящее
мгновение. Было ли мне интересно слушать? Разумеется, да. Но
сейчас, спустя двадцать лет, прослушивая эти кассеты, я
замечаю здесь некоторую цельность и полноту. В рассказе есть
пустоты – те самые минуты, когда старик молчит – они наполнены
стуком вагонных колес, гулом пролетающих мимо полустанков, но
более всего они содержат в себе само молчание, то самое
молчание, которое нельзя перебивать и которое столь же емко,
что и молчание мёртвых. Эти пустоты похожи на слюну ласточки,
лепящей гнездо, они связывают отдельные камни повествования.
Фразы старика обволакиваются молчанием, в молчание облачено
каждое слово. Все это очень сложно воссоздать на бумаге, но
я, в меру сил, пытаюсь сделать невозможное. Надеюсь, мне
простятся некоторые вольности, словесный жанр предполагает
определенную свободу, а иначе, задача была бы вовсе
невыполнимой (как прикажете описать молчание – многоточиями? Или
пробелами?)
И опять, уже который раз, я говорю себе спасибо за то, что тогда,
двадцать лет назад, в поезде, не прервал запись. Иначе, скорее
всего, рассказ старика канул бы в Лету. А если бы мне и
удалось воссоздать рассказанное, то это было бы мое собственное
творение, поскольку половину из того, я бы уже забыл.
Запись же на магнитной ленте – словно дорога с опознавательными
знаками, пограничными столбами и указателями, которая не
позволяет мне уйти в сторону.
Предавая звук бумаге, я частенько останавливался и думал вещах
достаточно отстраненных, что значительно замедлило процесс
написания (у меня есть плохая привычка думать, вместо того, чтобы
заниматься делом). Вот что мне пришло в голову. Двадцать лет
назад магнитная лента приняла на себя ту частицу вечности,
что связана с одной человеческой судьбой. Что же можно
сказать о времени сегодняшнем, когда мы вступили в эру цифровых
технологий? Каждый наш шаг, каждое наше слово фиксируется и
запоминается на самых различных носителях. Мы постоянно в
кадре. За нами наблюдают тысячи объективов – будь то
видеоглазок входной двери или камера слежения в супермаркете. Ты уже
не предаешь значения тому, что всюду оставляешь свой образ –
снимая деньги в банкомате, подходя к улыбающемуся портье в
отеле, сдавая пальто в гардеробе министерства культуры.
Помимо всего, ты предаешься этому пороку и вполне добровольно,
вспомни эти бесконечные «а давайте сфотографируемся!», и ты
отставив в сторону тарелку с салатом застываешь с деланной
улыбкой – «встаньте чуть поближе, вы не попадаете в кадр!».
Всюду, всюду – ты отдаешь себя вечности, невзначай, не
задумываясь. Ты уже чувствуешь, что вечности уже тошно от твоего
образа (и ты испытываешь перед ней неудобство), но деваться
некуда.
Значит ли это, что вечность тебя принимает и хоть на мгновение
остановит на тебе свой взор?
Твоя кожа чувствует слабое дуновение ветерка, того самого, что
приходит из запредельных территорий. Вспомни о тех, кто сгинул,
скажем, пару сотен лет назад, не оставив о себе никакого
напоминания (в лучшем случае записи о рождении и смерти, которые
можно случайно обнаружить в архивах уездного городка, или
надмогильный камень, почерневший, истертый ветрами и временем
настолько, что на нем уже не разобрать букв, или имя,
обведенное кружочком, в фамильной родословной, но это имя
потомкам уже ничего не говорит)?
Ушли толпы, прошествовали мимо, оставив после себя неровные ряды
камней, кружочки на бумаге, невнятные, расплывающиеся метки,
или вовсе ничего не оставив. И тебе может показаться, что ты –
в перекрестии взглядов бесчисленных объективов – в более
выигрышной позиции по сравнению с теми, прошагавшими мимо,
безымянными, не имеющими лица, сгинувшими в темноте прошлого.
Вот что я тебе скажу – ты не ушел далеко от них. И где бы ты не
старался запечатлеть себя, настырно навязывая свой образ
вечности, тебе суждено так же пропасть на обочине времени, и
плевать потомкам на твой образ, размноженный на бесчисленных
носителях, им он, как высохшая трава, навоз, пепел или глина, из
которой делают горшки. Ты сгинешь на полках с всевозможными
фотонегативами, видеокассетами, DVD дисками, и твой потомок,
пробираясь сквозь толпу теней, даже не зацепится за тебя
взглядом.
Однако, есть нечто, идущее сквозь время, оставляющее свой образ,
словно оттиск ладони на застывшей лаве. Взять, к примеру,
народные песни – те самые, печальные и тягучие, выворачивающие
душу наизнанку. Они не записывались на бумагу. Их пели,
передавали по цепочке, и порой звеньями этой цепочки становились
даже мертвые. Люди несли их в себе так же, как птицы несут в
клювах священную воду, чтобы напоить ею своих птенцов. Или
вспомним деревенские истории и легенды, которые рассказывал
мне старик. Их персонажи словно сопровождались совершенными
камерами наблюдения, порой мы знаем каждый их шаг. Они живут
сами по себе. Их имена высечены в воздухе, нарисованы на
быстрой воде, запечатлены в текучей человеческой памяти. К
слову сказать, некоторые из этих историй, мне уже доводилось
слышать. Например, легенду о несходящих с коней – ее мне
рассказывали в разное время и разных деревнях. Слышал я так же кое
какие истории о Бату Сакаеве – ведь, как утверждал старик,
поступки таких людей помнят через несколько поколений. Но
более всего мне приходилось встречаться с воспоминаниями о
человеке, который своей песней мог заставить окружающих
плакать. В повествовании старика этого человека зовут Халил, но от
деревни к деревне мне называли другие имена, и я думаю, меня
не вводили в заблуждение, ведь по большому счету свой Халил
мог быть в каждом селении.
О чем я хочу сказать? Есть небесная мера, согласно которой кто-то из
нас переживет современников. Есть некая высшая
справедливость, утверждающая: то, что должно передаваться – будет
передано, и животворная цепочка не прервется.
И, быть может, все мои старания, связанные с публикацией данных
материалов – звено такой цепочки. Мне кажется, все именно так. А
иначе, почему я вдруг ощутил настоятельную потребность
сделать эту работу?
А сейчас я вновь даю слово рассказчику (боюсь, что злоупотребил
вашим вниманием, направив его в сторону своей личности – что ж,
надеюсь, мне простится эта жалкая попытка пережить своих
современников).
Я уже достаточно рассказал вам. Перед вашими глазами – моя жизнь, а
точнее, пока ее небольшая часть, треть, а, может быть,
четверть, и если вам вконец не надоест, вы услышите оставшиеся
части. Что можно сказать о ней? – задаю я себе вопрос. Не
скучна ли она? Насыщена ли она событиями? Что она вообще собой
представляет? Имеет ли она содержание и законченность? Или
она вовсе пуста, как степной горизонт?
Недавно я смотрел телепередачу, в которой принимал участие известный
кинорежиссер. Ему задали следующий вопрос: «Сколько вам
потребуется времени, чтобы узнать – дельный фильм перед вами
или никудышный?». «Обычно мне достаточно пары секунд, –
ответил тот. – Я определяю это по тому, как лежит свет на лице
главного героя». Продолжу эту мысль уже применительно к
литературе. Для того, чтобы понять, что мы имеем дело с серьезным
творением, нам потребуется прочитать несколько страниц, в
некоторых случаях двадцать, сорок страниц. А теперь я применю
мое рассуждение вообще к отдельной человеческой жизни. Можно
проследить эту жизнь из конца в конец, можно следовать за
героем по пятам от события к событию (или из одной двери в
другую при отсутствии событий), сопровождать его всюду от
рождения до смерти, и так и не понять, кроется ли за всем этим
что-либо.
Несколько лет подряд я бредил идеей написать историю моей жизни. Я
расскажу все – так мне казалось – я завоюю читателя с первых
же строк, он будет жить в плену моих слов страниц триста, а
то и четыреста. Но со временем стало ясно, что это
невозможно. У меня нет того качества, которое выражается коротким
словом – дар. И потому все мои старания написать хоть пару
страниц заканчивались безрезультатно. Последняя написанная мной
фраза выглядела так: «Его глаза были полны того самого
смысла, которого в жизни нет». После этого я бросил все свои
попытки заняться литературным трудом.
Мне оставалось только одно – молчание, я уходил в него, как в свой
дом, в котором мне было уютно. Вспоминая прошлое, я словно
пишу бесконечный роман без слов. Он – этот роман – наполнен
запахами, голосами, бликами воды. Местами этот роман достигает
апогея, а, быть может истины, – это моменты между явью и
сном (вам, наверняка, известно подобное состояние на рассвете,
когда реальность еще не завладела сознанием), и тогда сюжет
не управляется мыслью, а скользит по своей воле, как лодка,
уносимая быстрой рекой. И тогда я вижу забытые лица. Я
слышу гул ветра, того самого – сквозного, чей путь пролегает
через тот свет и наши сны. Фатима выходит прямо из ветра и
обнимает меня, как во времена моей юности. Затем ветер словно
обретает очертания, в нем можно разобрать отдельные слова, и в
конце концов превращается в песню. Это песня о Черном лесе,
ее поет Халил, и вскоре она заполняет все пространство моей
души. Мои глаза наполняются слезами, ведь Халил умел петь
так, как не умеет никто.
Как вы поняли, со временем я оказался далеко от родных мест. Вода
нашей деревенской речки унесла меня прочь от моей смерти.
Хотя, по большому счету, нельзя убежать от собственной смерти.
Поскольку она всегда рядом, ты ее носишь с самого рождения.
По сути она является тобой, имеет твой образ. Ранее я
рассказал историю с зеркалом, тем самым зеркалом, которое мне
удалось позаимствовать у матери воды. Помните, что я увидел в
моем ночном странствии? Знай же – твоя смерть неотличима от
тебя. И перед тем, как отправится в миры иные, ты встретишься с
собой лицом к лицу.
Итак, лодчонка с плоским дном, та самая, что смастерил Вафа-бабай,
забрала меня в другие пространства, и я, деревенский юноша,
знавший на вкус только нашу речку, узнал вкус чужой воды. Мне
пришлось увидеть незнакомые территории, пропустить их
сквозь собственную душу и понять – как велик это мир. Я убедился
в том, что всякий народ не похож на другой, и так же, как
имеет он свой цвет кожи, имеет он и свою песню. Ум человека
растет не только с годами, он растет с преодоленными
расстояниями. И потому я знаю, что любая земля особенна. Ветер над
ней имеет свою поступь, а тень, которую на ней оставляешь, не
похожа на те, что ты оставлял на другой земле.
Меня несло все дальше, менялись берега, менялись имена рек – Шпрее,
Темза, Сена, Нил, Рио-Гранде, и, наконец, – ведь реки рано
или поздно впадают в моря – судьба вынесла меня в город
четырех морей – Стамбул. Здесь я прожил последнюю часть своей
жизни, здесь мне и суждено завершить свой век. Частенько я
выхожу на берег Босфора и смотрю на проплывающие мимо корабли.
Этот берег стал для меня той самой скалой, которая зовется
старостью, отсюда я обозреваю пройденные пути.
Я всматриваюсь в прошлое и задаю вопросы, на которые всякий раз
отвечаю по-разному. Например, мне всегда хочется понять – почему
Минлебай Атнагулов поступил так с Фатимой и Халилом? Почему
ему понадобилось убить их? Наверно, потому, что они помогли
спастись бандиту, то есть мне, что в военные годы каралось
самым суровым образом. Минлебай Атнагулов обязан был
поступить так сообразно своей командирской должности. Но это самое
простое объяснение. Думаю, причина, опять же, в особенностях
личности нашего партнера по детским играм. Затеяв
спектакль, он пожелал довести его до конца. Финал должен был
сопровождаться гибелью кого-то из главных действующих лиц, а иначе
спектакль был бы бледен. И если я избежал смерти, то
следующими, кто принял эту эстафету, оказались Фатима и Халил. Кроме
того, Минлебай Атнагулов – один из тех, кто идет по дороге,
озаренной вспышками адского пламени, он убивает по своей
сути и страшному своему предназначению.
Однако, вот какое подозрение мучает меня. Мне кажется маловероятным,
что он не заметил мою, уносимую за речной поворот, лодку.
Но если допустить, что Минлебай Атнагулов все-таки меня
видел, то почему дал мне уйти? Ответ может быть таков. Во-первых.
Расправившись с Фатимой и Халилом, он уже совершил некий
акт самоудовлетворения. Его душа жаждала крови и получила ее,
а финал спектакля был вполне драматичен. Во-вторых (к этой
версии я склоняюсь более всего), Минлебай позволил мне уйти
как главному зрителю спектакля. Должен же быть некто, кто
осознает все это во всей полноте авторского замысла и
режиссерской импровизации. Он сознательно хотел оставить меня в
живых. Вы знакомы с ощущением, какое возникает после гениального
спектакля? Вы словно чувствуете некую недосказанность, и
продолжением спектакля становится сама жизнь. Минлебай
Атнагулов хотел именно этого. Он оставлял сюжет незавершенным и, в
первую очередь, для меня. Сам воздух моего существования
должен был стать нестерпимым. Я должен буду нести в себе желания
продолжения, жаждать мести, которая, он прекрасно это
понимал, вряд ли может быть осуществлена.
Таковы мои догадки. Однако, я вполне отдаю себе отчет в том, что
действия личностей, подобных Минлебаю Атнагулову, не всегда
поддаются объяснению. Такая душа – череда мраков, следующих
один за другим, и каждый из которых темнее предыдущего.
Впрочем, я не исключаю и того, что Минлебай тогда мог меня просто
не заметить.
Вам, наверно, интересно, что произошло со мной после того, как я,
уносимый течением, исчез за речным поворотом? Моя лодчонка
принесла меня в соседнюю деревню, которая была уже занята
белыми. Там оказался военный врач, который извлек пулю из моей
груди. Пару недель мне потребовалось, чтобы отлежаться после
ранения. Вместе с отступавшим чехословацким корпусом я дошел
до самого Дальнего Востока. Судьба, оказавшаяся ко мне такой
благосклонной, решила поиграть со мной – мне пришлось
достаточно постранствовать. Я шел по дорогам, по которым ходили
мои предки. Я всматривался в степной горизонт, и сердце мое
билось, предчувствуя табунный гул. Мне казалось, что сейчас,
в дрожащем от полуденного зноя воздухе, возникнут
бесчисленные ряды всадников, и это были мгновения свободы, когда даже
смерть не имеет значения. Я подставлял лицо жаркому солнцу и
вдыхал ветер, тот самый, которому доверял свой чай
неутомимый Бату Сакаев. Вскоре меня занесло в Северный Китай, затем
в Маньчжурию, Японию, после чего я оказался в Западной
Европе.
Вы спросите, что стало с нашими деревенскими мужчинами, которые
ценой свой жизни пытались спасти меня? Отвечаю. Прорваться в
Черный лес удалось только четверым из них.
На следующий день красные покидали деревню. В осеннем воздухе
слышался скрип телег, стоны раненных. По дороге сновали пыльные
смерчи, они шли человеку навстречу и словно проходили его
насквозь. Минлебай Атнагулов ехал впереди обоза, взирая на все
со своего высокого коня. Завывал сквозной ветер, в избах
ветру вторили высокие женские голоса, там оплакивали убитых.
Затем раздался скрип открываемой калитки, и на дорогу вышла женщина.
Это была Ханифа Камали. Тело ее мужа четвертый год гнило в
земле Восточной Пруссии, двое ее сыновей были убиты вчера.
Она не сказала ни слова, но сделала самое большее, что могла
сделать. Она плюнула своему врагу на дорогу. Минлебай
Атнагулов посмотрел на нее своим бесстрастным взором, в котором
остановился один из тех мраков, что сменяют друг друга. И
сказал ей из самой глубины своего мрака:
– Не трогай мое будущее, ты его не достанешь. Оно сродни свисту пули.
Он поехал дальше, а за ним в молчании проследовали бойцы. В его
глазах был уже другой мрак. В глазах же бойцов была причастность
некоему долгу, однако, что это был за долг никто не знал,
да и сами они, вряд ли, знали.
После ухода красных мужчины вернулись в деревню. Как я уже говорил,
их было всего четверо. В ту же ночь опять появился
волк-лунатик. Он выл, глядя с холма вниз, и люди знали, что не все
еще закончено.
Один из вернувшихся мужчин – звали его Абубакир Субаев – шатался по
ночной улице, не находя себе места. «Почему ты не спишь?», –
спрашивали его. «Я уже никогда не усну», – отвечал он,
сжимая рукоять сабли. Ему не давала покоя клятва, произнесенная
им возле костра, и душа его была отягчена страшной заботой.
Он вновь сновал из конца в конец улицы, пытаясь унять свою
боль ходьбой, но это была такая боль, от которой нельзя уйти,
с ней уходят даже на тот свет. Шаг его был не слышен, время
от времени он доставал из ножен саблю и смотрел, как на
клинке отражается луна. Проходя мимо одного из домов, Абубакир
Субаев услышал в открытом окне женские голоса:
– Такого никогда не было.
– Чего не было, мама?
– Жильцы поляны мёртвых ходят по нашей улице.
– Мама, что ты говоришь, это Абубакир Субаев, он жив и здоров.
Все это дошло до меня, минуя сотни уст. Я слышал обрывочные сведения
о нашей деревне, находясь сначала в нескольких километрах
от нее, затем течение судьбы уносило меня все дальше. Мне
рассказывали что-то случайные попутчики, большинство из которых
тоже были вынуждены покинуть родные места. События
проступали с искажением, словно под толщей несущейся воды, некоторые
же моменты были и вовсе недоступны моему взору.
Абубакир Субаев посмотрел с высоты нашего холма прямо в ночь, где
одна тьма чередовалась с другой, затем вскочил на коня и
умчался. Что случилось потом, пришло ко мне в разных вариантах.
Один из рассказчиков утверждал, что через несколько ночей
отчаянный смельчак убил Минлебая Атнагулова. Он сделал это,
когда красный командир вышел во двор по нужде. Абубакир Субаев
проткнул его саблей прямо через дощатую дверь нужника. Но
это людская молва, которая всегда поворачивает сюжет в сторону
справедливого исхода (на самом деле пути справедливости
куда как более замысловаты, и, быть может, в нашем понимании,
справедливости нет вообще). Говорят, совершив акт возмездия,
наш герой отчаянно отбивался своей саблей, ранив несколько
красноармейцев. Затем, когда его схватили и поволокли, он
вдруг уснул прямо на руках у своих врагов и открыл глаза уже
перед расстрелом.
Другой рассказчик убеждал меня, что Абубакир Субаев, преследуя
негодяя, добрался до Казани и там попытался убить его во время
какого-то парада, и произошло это на самой площади Свободы, а
точнее на улице, где расположен дом купца Кекина, именно
оттуда ряды марширующих движутся в сторону площади. Он бросился
на красного командира с обнаженной саблей прямо из толпы
зрителей. Но его расчет на внезапность оказался неверен.
Абубакир Субаев зарубил двух красноармейцев, возникших на его
пути, но до своего врага так и не добрался.
Третий же говорил так (ему я склонен верить более всего). Смельчак
догнал отряд, но был схвачен. С ним долго не церемонились,
расправились прямо на месте. Говорят, Абубакир Субаев, увидев
занесенную над головой саблю, усмехнулся и произнес
следующую фразу:
– Жизнь это всего лишь фон к чему-то гораздо более реальному.
На что Милебай Атнагулов ответил (перед тем, как обрушить саблю на
его обнаженную голову):
– Но вся то беда в том, что это самое реальное заканчивается вместе с жизнью.
Все рассказы об Абубакире Субаеве завершаются одинаково – он был
убит, что делает его чистым перед своей клятвой, поскольку
смерть снимает с человека любую ответственность. Что же касается
Минлебая Атнагулова, в некоторых из этих рассказов он тоже
убит, но это, как я уже говорил, дань вечному желанию
справедливости, которое всегда живет в народе, – в любой легенде
или сказке, как ни поворачивай, тебя ждет положительный
исход. Я то знал, что Минлебая убить не просто. Он был из тех,
кого не берет ни пуля, ни сабля. «Тот, чьей смерти ты желаешь,
тебе не по зубам», – так сказал один китаец, гадая мне по
Книге Перемен. Затем то же самое говорили – в Париже пожилая
армянка, вглядываясь в кофейную гущу, оставшуюся в моей
чашке, и шаман в Каракасе, разложивший перед собой внутренности
убитого мной койота.
И потому я оказался в очень щекотливом положении (сравнение с
щекоткой здесь мало убедительно, оно уместно разве лишь для того,
чтобы напомнить о ветре с того света, который щекочет твое
нутро жутким холодом). С одной стороны, я обязан был
отомстить Минлебаю Атнагулову согласно клятве. Это был долг перед
мертвыми. С другой стороны, было ясно, что попытка отомстить
означает мой конец. Всю последующую жизнь меня будет мучить
вопрос – все ли я сделал, чтобы выполнить клятву? Быть может,
я оправдываю себя тем, что злодей далеко от меня? Быть
может, правильнее было бы плюнуть на любую опасность и умереть с
честью, как это сделал Абубакир Субаев?
Вы знаете, каково жить с такой ношей? Какую высоту бы ты ни взял,
какая бы победа не опьянила тебя, тут же трезвеешь, тут же
налетает тот самый, щекочущий нутро, ветер (словно откуда-то
сзади подкрадывается лесное чудовище Шурале, что щекочет свою
жертву, доводя до ледяного ужаса, и нет ничего ужаснее, чем
этот ужас, порожденный смехом).
Через пару дней в деревню вошли белые. И расстреляли троих –
последних из оставшихся в живых – мужчин. За что? Вы догадались, за
что. Те не хотели отдавать своих коней. Говорят, перед
расстрелом так же завывал ветер, и люди ждали – вот-вот ветер
превратится в песню. Но Халил был уже неделю как на поляне
мёртвых. А мертвые – как бы они ни были порой убедительны, все
равно никогда не сравнятся с живыми.
Деревня осталась без мужчин. Что значит деревня без мужчин?
Посмотрите на нее, и вы увидите в ней то же, что и в глазах
животного, которое только что оскопили. Жизнь остановилась, ей нет
продолженья. Эта боль ужасна, но гораздо сильнее – зияющая,
вопиющая пустота, которую ничем не заполнить, здесь бессилен
даже многоуровневый, многоголосый хор, который должен
звучать в момент апофеоза, когда слова бессильны. То, что задумано
и создано небесами, отсечено мгновенным движеньем страшного
клинка.
Но жизнь не остановилась. Как вы помните, женщины в нашей деревне
рожали детей помногу, с запасом, наперед зная, что многих из
них унесет отсюда проносящейся темной водой. И потому – по
этой земле ходили те, кто станет мужчиной через пару лет. У
подростков перестанет ломаться голос, растительность на лице
станет гуще, в руках появится сила, а семенники будут
отягчены будущими жизнями (а детей надо зачать много, ведь тем, кто
родится сейчас, будет двадцать, когда начнется вторая
мировая война).
«В одной деревне заключена вся правда мира», – так говорил наш
мудрый старец Вафа-бабай. Вот что мне пришло в голову, когда речь
зашла о той самой паузе, когда деревня остается без мужчин.
Да простятся мне мои рассуждения, которые не всегда имеют
отношения к делу (я уже говорил о своей вредной привычке
думать, вместо того, чтобы заниматься делом).
Во времена Чингиз-хана действовал жестокий закон, согласно которому
во вражеском городе уничтожались все мужчины, в том числе и
дети мужского пола. Однако, детей убивали не всех, в ходу
было правило – оставлять в живых тех, чей рост не выше колеса
телеги (кстати, этим же правилом руководствовался Иван
Грозный при взятии Казани). Колесо телеги было удобной меткой для
воинов, которым недосуг что-либо измерять, ведь клинок не
должен останавливаться. Таким образом, враг выключался из
игры и не представлял угрозы, как минимум, дюжину лет (пока не
подрастут и не возьмут в руки оружие те, кому подарила жизнь
спасительная метка).
Страшное, темное средневековье! – восклицаем мы. Однако, как бы ни
был жесток закон, обрекающий детей на смерть, в нем можно
узреть тень надежды (хотя бы для тех, кто мал ростом), а так же
установку завоевателя: «Вот моя дюжина лет, а дальше будет
видно». Что же можно сказать о веке двадцатом? Узрим ли мы
спасительные метки на входах в газовые камеры? О каком таком
колесе помнит летчик, сбрасывающий бомбу на лагерь беженцев?
А тот, кто закладывает взрывчатку в переполненный вагон?
Знает ли он, сколько лет тем, кого он собирается убить?
Весь воздух этого века пропитан человеческой ненавистью. Вот что я
хотел сказать.
В одной деревне заключена вся правда мира. Но правда мира есть и в
каждой судьбе. В ней есть вся ненависть мира и вся его
любовь. И потому мне хочется продолжить рассказ о своей жизни. Как
вы поняли, мне пришлось вдоволь постранствовать. Что
сказать о Европе? Я помню Париж в утренней дымке, гудки на вокзале
Сен Лазар, прибывающий поезд, который остался в моей памяти
слегка размытым, не в фокусе, как на картине Клода Моне.
Помню Лондон в вечерних туманах – туманах, наполненных темными
силуэтами, когда кажется, что вот-вот встретишься со своим
прошлым. Мои дороги приводили меня и в портовый Ливерпуль,
пронизанный ревом пароходов, истоптанный бесчисленными
подошвами, но еще не оглушенный рок-н-роллом, – Леннон глядел
тогда на Землю с дальней звезды, выбирая город, в котором
родиться. Но коли речь зашла о Биттлз, я должен вспомнить Гамбург,
где, много лет спустя, мне довелось услышать этих ребят в
одном из ресторанов, расположенных на улице, куда не всякий
заглянет. В темном зале метались снопы света, я слушал
простую песню о любви и чувствовал, что пространство всеобщей
ненависти изрешечено любовью, словно пулеметной очередью. И
тогда я подумал, что, скорее всего, мы живем в пространстве
всеобщей любви, которое время от времени взрезается тонкими
лучами ненависти. Необходимо упомянуть и о другом немецком
ресторане, где мне приходилось бывать, это пивной ресторан
«Бургерхаус» в Мюнхене, – то самое заведение, где, в волнах
восторга и обожания, витийствовал неудавшийся живописец Адольф
Гитлер, и тонкие лучи ненависти сходились в один могучий поток,
сминающий все на своем пути.
Как принимала моя душа чужие земли? Я уже делился мыслью о том, что
человек умнеет не только с годами, но и с расстояниями. Мне
пришлось побывать помимо мировых столиц в самых страшных
мировых захолустьях. Пребывание на чужой земле – это особого
рода испытание (или наказание). Представь, ты волею судьбы
оказался в некой незнакомой местности. Первую пару недель ты
чувствуешь в этом некоторую интригу, тебя вдохновляет здешний
пейзаж – скажем, величественный горизонт пустыни или
бесконечный морской берег. Тебе интересен каждый камень на твоей
дороге. Но со временем тебя это уже не трогает.
Действительность тускнеет и теряет объем. Ты чувствуешь, что не нужен
здесь, пейзаж безжизнен для тебя, и ты сам словно мертв для этой
земли. Ты словно сухое дерево или дохлая рыба, выброшенная
на берег. Или старая кожа, которую сбрасывает змея. Или
проржавевшее крыло самолета, что упал сюда с небес пару десятков
лет назад. Ты уже считаешь дни – сколько тебе здесь еще
осталось. И в какой-то момент задаешь себе вопрос – а если тебе
придется остаться здесь навсегда? И тут тебя охватывает
такая смертная тоска, что впору завыть.
Я оставался, зная, что остаюсь здесь до скончания века, и
возможности выбирать у меня не было. Стиснув зубы, я мирился со своей
тоской, загонял ее вглубь, и она жила во мне, словно
затаившаяся на время болезнь. Мне пришлось сменить множество самых
разных профессий, я был занят на самых тяжелых работах. Что
помогло мне выжить? Моя деревенская суть. Эти руки, что
привыкли к земле и похожие на корни деревьев. Эти ноги, сильные
и кривые, что достались мне от диких, необузданных предков.
Эти уши, что слышат голоса мёртвых и знают об опасности,
задолго до ее появления.
Я тащил свою адскую ношу и думал, как дожить до ночи, мне скорее
хотелось в мои сны, поскольку лишь там человек расстается со
своей тоской. Чем сильнее человек страдает, тем легче его сны.
Вы догадались, что я возвращался в свою деревню.
Расстояния, пройденные в снах в человеке никак незаметны, лишь
родственные души распознают в твоих глазах те бездны, что ты
преодолел.
Затем мои сны изменились, поскольку мне пришлось пройти множество
дорог в мире реальном, и они стали моим прошлым (а в снах, как
известно, одно прошлое путается с другим прошлым, еще более
давним). Мне стали являться бесконечные коридоры, по
которым идешь, не зная куда и зачем.
Я хочу рассказать об одном из снов, что мне запомнились. Кочевой
период моей жизни был уже позади, я уже несколько лет жил в
Берлине и успел забыть о страшных захолустьях, куда забрасывала
меня судьба. Моя жизнь обрела размеренность, но сны,
напротив, стали беспокойны. Итак, мне снилось, что я нахожусь в
коридоре некоего учреждения, а точнее сижу в очереди. Очередь
представляет собой группу людей, внешность которых мне
ничего не говорит, поскольку эти люди не принадлежат моему
прошлому. Они сидят молча, по сторонам от меня и напротив. В их
лицах нет ожидания, словно они не осознают факта нахождения в
очереди. В коридоре множество дверей, но наша очередь – к
одной из них, все мы знаем, что это – именно та дверь. Затем я
замечаю, что очередь движется слишком медленно, дверь уже
давно не открывалась, и никто из нее не выходит. Однако,
почему-то этим никто не озабочен. Я встаю и направляюсь к двери,
в какой-то момент меня охватывает неуверенность – сейчас
меня могут остановить фразой «почему вы не соблюдаете
очередь». Я иду дальше, поскольку мне надо, в конце концов, только
узнать, почему очередь не движется. Но, как ни странно, никто
и не думает меня останавливать, более того, на меня вовсе
не обращают внимания. Я подхожу к двери, открываю ее и вижу
комнату, посреди нее – длинный стол с бумагами, за столом
сидит несколько человек персонала, которые ведут
делопроизводство. Увидев меня, они предлагают мне войти. Я испытываю
некоторую неловкость, что нарушаю очередность, но, оправдывая
себя тем, что меня вызвали, прохожу и сажусь напротив тех, кто
ведет дело. Они долго возятся с какими-то бумагами, дают мне
что-то заполнять и подписывать. Вскоре мне становится ясно,
что меня должны казнить, а подписи свои я ставлю в
подтверждение этого. До меня уже окончательно дошло, что я участвую
в чем-то непоправимом, но уже поздно. Уже нельзя покинуть
эту комнату, сказав, что зашел сюда по ошибке, и приходится
продолжать начатое. Плохо пишет ручка. Пожалуйста, возьмите
другую, учтиво предлагают мне. Где произойдет казнь? Тут я
замечаю в дальней стороне комнаты занавес из плотного, черного
материала. За ним находится гильотина. Там кто-то ходит в
ожидании. Это, безусловно, тот, кто приведет приговор в
исполнение. Его шаги четки и неторопливы. Я знаю, что он
улыбается. Поскольку у него одна из тех улыбок, которые видны через
стены. Пожалуйста, проходите, говорят мне. Я шагаю навстречу
Минлебаю Атнагулову, и на этом сон кончается.
Сон – место, где одно прошлое путается с другим – такая мысль была
высказана выше. Что же касается сна, который только что вам
рассказан, думаю, что своим возникновением он был обязан
совсем недавнему прошлому, а точнее моему разговору с Иоахимом
Вернером, который состоялся несколькими днями прежде. Мы
сидели с ним все в том же кафе на Фридрих-штрассе, – это было
одно из редких кафе, где умели заваривать чай, кстати сказать,
живя в Германии, я так и не привык к пиву, Вернер же после
своего сюда возвращения тоже предпочитал чай. Названия этого
кафе я уже не помню, имя его ушло в небытие вместе со
зданием, которое во вторую мировую войну было разрушено прямым
попаданием авиабомбы. Наш разговор шел о политике, мы
рассуждали о возможных поворотах мировой истории, когда Вернер вдруг
сказал, что Гитлер поручил одному из германских заводов
произвести двадцать гильотин. Сомневаться в словах моего друга
не приходилось, поскольку он работал в одном из ведомств,
связанных с металлообработкой. Гильотины должны были
отправиться в немецкие тюрьмы, где казни до того времени совершались
с помощью топора (замечу, что в последующие годы гильотины в
Германии полностью вытеснят топоры). Затем Вернер повел
показать мне одну из своих картин, которую закончил накануне, и
она была некоторым образом связана с его сообщением о
заказе Гитлера. Картина произвела на меня определенное
впечатление, и я расскажу о ней немного позднее.
Этот разговор с Вернером вскоре забылся, однако стал для меня той
материей, из которой ткутся сны – тем прошлым, которое влечет
за собой еще более давнее прошлое, забытое уже настолько,
что не знаешь – с тобой это было или с твоими родителями. И
потому в поле моего зрения вновь возникает Минлебай Атнагулов,
мальчик, сотворивший некрепкими еще ручонками маленькую
гильотину, которая призвана казнить кузнечика. Однако, в моем
сне мальчик уже имеет ту свою взрослую улыбку, которая
заставляет меня пробудиться, поскольку она видна не только через
стены, но сквозь годы и моря, она просвечивает через любой
полог, как ее не прячь. И вновь всплывает старая клятва, и все
дороги ведут к моему врагу, к нему ведут даже дороги снов.
Та недосказанность, которую он оставил в этом спектакле,
должна взыграть во мне с новой силой, я опять не нахожу себе
места и мучаюсь бездействием.
Сведения о моей родной деревне были все более отрывочны и редки.
Первое время можно было узнать о ней что-то из рассказов тех,
кто ушел на чужие земли во время гражданской войны, позднее
мне приходилось стакиваться с людьми, которые покинули Родину
в годы голода и раскулачивания. Это были жители или
соседних деревень или те, кто слышал о нашей деревне, в свою
очередь, через кого-то, поэтому не всегда можно было доверять им.
Позднее уже в Берлине, мне удавалось кое-что узнать от
советских студентов – в тридцатые годы их достаточно много
училось в высших учебных заведениях Германии, среди них попадались
и мои соотечественники. О Минлебае Атнагулове рассказывали
всякое. Одни говорили, что он был послан воевать с басмачами
в Среднюю Азию и там остался навсегда. Другие утверждали,
что его видели среди крупных чинов в Кремле. Третьи были
уверены (эта версия мною уже приводилась), что его заколол
саблей Абубакир Субаев.
Но истина оказалась куда более простой. Минлебай Атнагулов закончил
курсы сельскохозяйственных работников в Москве. Затем вплоть
до самой второй мировой войны работал агрономом в одном из
колхозов республики. Разумеется, этот колхоз располагался
достаточно далеко от нашей деревни и даже не в соседнем
районе. Мой партнер по детским играм выбрал себе такое место, где
ему не плюнут на дорогу.
Об этом периоде его жизни мне ничего не известно. Я не исключаю того
факта, что Минлебай Атнагулов мог вести спокойное
существование обычного деревенского служащего. Он вставал спозаранок,
завтракал, шел на работу и, глядя на поля пшеницы, омытые
утренними лучами, размышлял о том, каков будет нынешний
урожай. Мне совершенно неизвестно, каковы были его увлечения, был
ли он женат, имел ли семью. Это не столь важно. Гораздо
интереснее то, что странные наклонности подобных индивидов
куда-то на время прячутся, чтобы затем проявится вновь в роковые
минуты мира.
Единственное упоминание о Минлебае Атнагулове я услышал в рассказе
одного моего земляка, жителя соседей деревни. Он выехал из
России уже в тридцатые годы (это был уже один из последних
храбрецов, кто решился, рискуя быть пойманным, сняться с
насиженного места и отправиться через кордон).
– Я шел пешком в свою деревню, – рассказывал он, – когда увидел
автомобиль, который остановился на обочине дороги. Рядом с
автомобилем спиной ко мне стоял человек и смотрел куда-то вдаль
прямо перед собой. Тогда я окликнул его по имени. Да, так это
и было, я крикнул ему – Минлебай! Он, обернувшись, бросил
на меня быстрый взгляд, затем сел в машину и что-то сказал
водителю. Машина умчалась, подняв тучу придорожной пыли. Затем
я подошел к тому месту, где только что стоял этот человек и
посмотрел туда, куда еще полминуты назад смотрел он. Вдали,
в закатных лучах, виднелась деревня Луна. Два холма,
похожие на женскую грудь, дома, речка с прибрежными ивами, опушка
Черного леса.
– А ты уверен, что это был он? – спросил я.
– Не совсем, ведь последний раз я видел его еще в детские годы.
– Может быть, это был вовсе другой человек, который просто вышел из
машины помочиться?
– Очень даже может быть.
На самом деле, я был уверен, что это он. Его влекло сюда по двум
причинам. Во первых, это была для него родная деревня, и даже
самый последний негодяй тоскует по родине. А в том, что
Минлебай Атнагулов мучается ностальгией я не сомневался, и
позднее мне пришлось в этом убедиться. Во вторых, каждого
преступника тянет на место преступления. Я могу только гадать,
сколько раз он приезжал и смотрел издали на два наших холма.
Другой вопрос, который я часто задаю себе – помнили ли о Минлебае
Атнагулове жители нашей деревни? Как они мирились с его
существованием? Был ли кто-нибудь, кто желал ему отомстить? А
затем отвечаю себе так. Вряд ли наши знали о местопребывании
убийцы. Вряд ли они знали, жив ли он вообще. Но при желании
могли бы узнать, – не сдаюсь я. Но никто этого не сделал.
А теперь я расскажу о картине Вернера, которая, как вы помните,
некоторым образом была связана с заказом Гитлера на производство
гильотин. Думаю, напоминание об этой картине сейчас
наиболее уместно.
Войдя в мастерскую к Вернеру, я сразу ощутил беспокойство, а затем,
увидев картину, понял, что причина этого беспокойства
заключается именно в ней. Следует напомнить, что в мастерскую к
моему другу я наведывался довольно часто, обычно это случалось
после чашки чая в нашем любимом кафе на Фридрих-штрассе.
Творения Вернера большей частью составляли пейзажи и портреты,
в них нельзя было обнаружить сюжетной линии или хотя бы
вообразить ее. Картина, о которой я завел речь, напротив,
принадлежала к тем произведениям искусства, где зритель, хочет он
того или нет, сразу же вовлекается в действие.
Итак, я увидел группу людей, которые сидят за столом и обедают. На
первый взгляд в этом нет ничего особенного. Неизвестно,
знакомы эти люди между собой или нет. Однако, над столом витает
некая тяжелая недосказанность. Я, еще не понимая, в чем она
состоит, ощутил ее своими похолодевшими легкими. Так же много
лет назад Вафа-бабай посмотрел на сделанную маленьким
мальчиком игрушечную гильотину и, не зная предназначения
конструкции, разглядел в игрушке ее ужасную суть.
– Как называется картина? – спросил я.
– «После казни», – ответил Вернер.
После этого мне стали понятны персонажи. Один из них – палач, его
фартук забрызган кровью. Другие – родственники казненного. В
их глазах застрял темный ужас потери, но они делают вид, что
ничего не произошло. Сидящие за столом о чем-то беседуют,
наверняка, о погоде или, быть может, о последней опере
известного композитора. Они в меру обходительны, предлагают друг
другу салат или минеральную воду.
Очевидно, Вернер, создавая задуманное, имел в виду судьбы тех людей,
которые его окружают, то есть, он подразумевал немцев.
Однако, в любом мало-мальски стоящем произведении искусства есть
универсальность, объединяющая всю правду мира. Что я вижу,
когда взираю на свою Родину, которую вынужден был оставить?
Мне бросается в глаза странное содружество жертв со своими
палачами.
Бесчисленные толпы населения отправлялись в лагеря, тюрьмы или вовсе
на тот свет. А затем происходило следующее. Палачи жили со
своими жертвами (или их родными) бок о бок, вместе
праздновали и трудились, ели за одним столом. Одни делали вид, что не
убивали и не доносили. Другие делали вид, что не потеряли
своих родных и сами не вытерпели страшные страдания. Адское
соглашение, принятое на огромных территориях. Правда, мне
известны случаи, когда негодяй получал по заслугам. Например.
Один человек, проведший пятнадцать лет в лагере, вернувшись,
встретил того, по чьей вине отправился за решетку. Случилось
это на лестничной клетке одного из учреждений, и свидетелей
рядом не было. Что же сделал наш герой? Дал негодяю по
морде. Негодяй схватился за скулу и вскрикнул «ой!». Вот такой
случай. Хотя, это людская молва, которая, как известно,
всегда поворачивает сюжет в сторону справедливого исхода. Я же
задам такой вопрос. Может ли сравниться один синяк с
пятнадцатью загубленными годами жизни? И почему даже людская молва не
идет дальше оплеухи? Что, народный гений приутих? Какой
такой мутной воды он набрал в свой красноречивый рот?
Все, что творилось тогда на моей Родине, я вижу словно на большой
картине, и эта картина сюрреалистична. Поскольку в реальности
такого быть не может. Однако, позвольте мне перевести дух и
сделать паузу, я слишком разошелся в своих суждениях,
наверняка, мне не дает покоя бушующая кровь необузданных предков,
тех, кто, завидев негодяя, тотчас брались за саблю.
Но вот что я хотел добавить. Палачи Германии в большинстве своем
будут найдены и казнены. Будут казнены даже те, кто занимался
своим делом по родовому призванию. В одной из книг о Третьем
Рейхе я почерпнул следующий эпизод. Арестовывают палача. Тот
искренне удивлен. Как! – восклицает он. Я делал свою
работу. Мне платили по шесть шиллингов за голову! Мое воображение
рисует эту ситуацию более живописно. Все происходит возле
того самого стола, что на картине Вернера. «Вставай и пошли,
спектакль окончен». Палач, побледнев, встает, утирает рот
салфеткой, и, пошатнувшись, уходит, сопровождаемый дулами
ружей.
Что же сказать о палачах, которые хозяйничали на моей Родине? Думаю,
если бы за ними пришли, они не удивились бы. Но вот ведь в
чем дело. Никто не пришел их арестовать. Они так и остались
за одним столом со своими жертвами.
И теперь мне ясно, почему Минлебая Атнагулова никто не пытался найти
и наказать. Мужчины нашей деревни, которые могли это
сделать, были до последнего убиты (что касается моей персоны, о
ней пойдет речь далее). На смену им пришли другие – те,
которые уже могли терпеть палача за своим столом.
Я поделился своими рассуждениями с Вернером.
– Ты взял на себя очень много, – сказал он, пробуя чай из пиалы (как
вы уже догадались, дело происходило во время очередной
нашей встречи все в том же кафе на Фридрих-штрассе). – Ты
берешься судить. Хотя совершенно не имеешь представления о том,
что там происходит. Вполне возможно, что ты так же сидел бы за
одним столом с палачом, да еще и предлагал бы ему свежего
чаю.
Тут я не выдержал и вскочил со своего места.
– Сиди, – Вернер невозмутимо посмотрел на меня. Затем, дождавшись
пока я сяду, продолжил. – Видишь ли, дорогой мой, в чем дело.
Большинство людей уже не понимают – палачи они или жертвы.
А, скорее всего, они и то и другое одновременно.
– Это для меня слишком сложно, – сказал я.
– Правильно, – Вернер говорил неторопливо и уверенно (в его речи
порой проскальзывали интонации муллы Гильметдина, мне даже
иногда казалось, что сейчас он встанет и начнет ходить вокруг
меня, точно выхаживая истину). – Тебе уже никогда не понять
тех, кто сейчас там. Ты принадлежишь другой, ушедшей эпохе. Ты
являешься носителем того, чего уже нет.
Мне и впрямь было непонятно, что творится на моей родной земле.
Почему замолчали легенды? Почему палачи не получили по заслугам
хотя бы в устах бесчисленных жертв? Ведь в любой сказке злая
сила терпит поражение (будь то лесное чудовище Шурале,
страшный упырь, злой барин, или завистник Яхья Атнагулов)? Где
они, получившие по заслугам злобные работники НКВД, наушники,
доносчики, тюремщики – все те, кто с ног до головы замаран
кровью?
Ответ прост. Их считали за своих. Вот в чем беда. Поэтому вправе ли
я винить своих соотечественников, делящих свой стол с
палачами?
Я долго обдумывал наш разговор с Вернером и пытался взглянуть на
себя со стороны. Моя совесть ходила вокруг меня, точно мулла
Гильметдин, выхаживающий истину. И знаете, к какому выводу мне
удалось прийти? Все эти обвинительные тирады в адрес моих
односельчан, не желающих мстить, – ничто иное, как желание
снять с себя ответственность.
– Ты возложил на них обязанность наказать Минлебая Атнагулова. Хотя
сам являешься единственным из живых, кто должен это сделать,
– говорила мне совесть.
– Но для меня это невозможно, я очень далеко оттуда, – отвечал я.
– Ну и что, – не унималась совесть. – Вспомни, ты принес клятву.
– Меня просто-напросто не пропустят через границу.
– Но твоя клятва не связана с границами.
– А если я скажу себе, что не было никакой клятвы? Ведь никто из
живых не знает о ней?
– Ты этого не сделаешь.
– Я все, все забуду.
– Ты забудешь даже про то, что, спасая тебя, погибло столько людей?
Я вновь вспомнил о Фатиме, Халиле и наших деревенских мужчинах,
которые примчались мне на выручку из Черного леса. Каково жить с
такой ношей?
К тому времени я уже обрел европейскую осанку, и никто не распознал
бы во мне выходца из далекой татарской деревушки. Почему я
оказался в Германии? Так, рано или поздно должно было
случиться. Потому что, однажды, в моей жизни появился странный
немец Иоахим Вернер, пожелавший обучать деревенских детей
немецкому языку. Другой странный человек, которому я буду говорить
спасибо до конца моей жизни, – мулла Гильметдин, сумевший в
нашем деревенском медресе дать своим ученикам основы всех
наук. Замечу, что этой возможности были лишены дети соседних
деревень. Итак, в то время, о котором идет речь, я учился в
аспирантуре Берлинского университета и собирался защищать
экзамен на степень доктора (кстати именно в этот период я
встречался со многими студентами соотечественниками, которые
были присланы учиться в высшие учебные заведения Германии). Но
в Берлине я оказался не сразу. Прежде, как вы помните,
быстрая вода нашей речки принесла меня в город четырех морей
Стамбул. Я смотрел на останки византийских укреплений,
величественные минареты мечети Султан Ахмед, обозревал залив Золотой
Рог, провожал взглядом суда, которые шли через Босфор в
океан. Затем бросал взгляд на свою ладонь, с которой еще не
сошла деревенская грязь, а точнее пыль, глина, навоз, чернозем
некому неизвестной татарской деревушки, и пытался разглядеть
линию своей судьбы.
Я был здесь чужим. Великий город не спешил открыть мне свои
потаенные двери. Вокруг сновало множество людей, чья поступь была
неуверенна, глаза же сквозили единственным желанием – выжить.
Стамбул был наполнен российскими эмигрантами. Большинство
оказавшихся здесь русских со временем переберутся в Европу,
сказочный Царьград окажется на их пути временным лагерем, где
можно подставить морскому ветру страшные ожоги, оставшиеся
после недополыхавшего еще на Родине грандиозного пожара. Что
же касается татар, то почти все они останутся в Турции.
Здесь пролегали пути их предков, что следовали в далекую Мекку.
Прахом предков была усеяна эта земля, ведь многие из них не
дойдя до конечной цели путешествия, нашли здесь последний
приют. Здесь они могли уловить смыл местной речи (ведь, как
известно, татарский язык и турецкий принадлежат одной языковой
группе). Я смотрел на жителей Великого города, спешащих к
утреннему намазу, – подолы их халатов теребил легкий бриз, и
пахли они жаренной на огне макрелью и крепким турецким кофе.
Затем вспоминал своих соплеменников, продубленных лютыми
морозами и сквозняками, кривоногих, пропахших конским потом и
пылью. И, как ни странно, языки этих столь разных, живущих
за тридевять земель друг от друга, людей были похожи. Моя
душа уносилась ввысь, во всем этом мне чудилась особая емкость,
словно где-то рядом перекликались два сильных ветра – ветер
равнин и морской ветер.
Теперь-то, спустя годы, я знаю, что языки человечества
перекликаются, словно могучие ветры, в их основе нечто большее, чем
звуковые колебания, порожденные нашей способностью говорить.
Однажды, земные пути привели меня на землю инков. Я шел по руслу
высохшей тысячу лет назад реки, когда услышал чей-то
разговор, – неподалеку, щелкая бичами, переговаривались смуглые
потомки ушедших племен. Мне не удалось понять ни слова, но в
их речи вдруг проскользнуло странное сходство с моим родным
языком. И вновь неожиданное волнение пробрало меня от подошв
до темени, и я скажу вам вполне определенно – именно так
постигают истину.
Но мне надо вернуться в Стамбул, в его наполненный пароходными
гудками и криком бесчисленных муэдзинов горячий воздух. Первые
дни моего пребывания в городе, не смотря обилие впечатлений,
были довольно бесприютны. Я не имел здесь ни крова, ни денег,
ни знакомых, к кому можно обратиться за помощью. Однако,
Стамбул, хотя и лежит одной своей половиной в Европе, другой
половиной принадлежит Азии, которая в любые времена могла
поглотить самые страшные толпы согнанных с родных земель людей,
даруя возможность выжить.
Бродя по городу, я забрел на рыбный базар, где нашел работу
грузчика. Ночевать мне приходилось здесь же на ящиках из-под рыбы, и
засыпал я под шум волн и крики чаек. Мои плечи ныли от
усталости, но эта жизнь не казалась мне тяжелой, за моими
плечами лежали к тому времени сотни дорог. Ум, как вы помните,
приходит не только с годами, но и с расстояниями, я был
благодарен новому дню за то, что он есть, – ведь прежде мне уже
пришлось побывать в ситуациях, когда день завтрашний может не
наступить.
В одно прекрасное утро, когда ветер с моря особенно тягуч и неровен,
я встретил на базаре Минлебая Атнагулова. Это было для меня
полной неожиданностью, поскольку здесь он, следуя моей
логике, никак не мог оказаться. Я остановился как вкопанный, мои
глаза отказывались этому верить. Мой враг был одет так же,
как одеваются местные жители, и в толпе ничем не выделялся.
Я последовал за ним, продираясь сквозь плотную толпу
покупателей и продавцов. Он шел куда-то вглубь базара, и поступь
его была тверда и уверенна.
Вы спросите – что я испытал в эти минуты? Отвечу так. Я был одной
ногой на том свете. Поскольку, как вы помните, мой враг был
мне не по зубам, но дать ему уйти было нельзя.
Углубившись вглубь торговых рядов, Минлебай Атнагулов подошел к
группе неизвестных мне людей, и о чем-то с ними переговорил. Их
улыбки были нечисты, в лицах же было нечто, чему доверять
нельзя. Закончив разговор, он направился к выходу из базара. Я
настиг его на дороге ведущей к мечети Сулеймания, – в это
мгновение он остановился, чтобы пропустить проезжающий мимо
конный экипаж.
Я подошел к нему вплотную, коснулся его спины и сказал:
– Твое будущее сродни свисту пули, но полет пули короток.
Он повернулся ко мне. И тогда я увидел, что это не Минлебай
Атнагулов. Человек, стоящий передо мной был очень на него похож,
однако, не являлся тем, с кем я так жаждал встретиться. Мы
смотрели друг другу в глаза пару секунд. Затем налетел ветер и
взметнул его волосы.
– Это ветер с Белого моря, – сказал он. – К ночи придет ветер с
Черного моря. Обычно эти ветра здесь никогда не сходятся.
Его голос был слегка приглушен, и звучал так, словно звучит в прошлом.
– Извините, – сказал я. – Я принял вас за другого.
– Бывает.
Я заметил, что правая сторона его лица не похожа на левую. Правой
стороной он был похож на Минлебая Атнагулова. Тут мне пришла в
голову мысль, что левой стороной он должен быть похож на
Халила. Потому что добро и зло – две стороны одного лица. Но
присмотревшись я увидел, что левой стороной он ни на кого не
похож. Ты всегда ищешь в мире согласия с ходом твой мысли, –
сказал я себе. Но мир живет, как хочет, и плевать ему на
твои домыслы.
– Извините, я тороплюсь, – сказал незнакомец. Он еще некоторое время
помедлил, всматриваясь в меня, затем отвел взгляд и зашагал
в сторону мечети. Я долго стоял, обтекаемый толпой, и
смотрел ему вслед. Уже сверху с холма – он оглянулся, но, поймав
мой взгляд, тотчас отвернулся и пошел дальше.
В этом происшествии осталась некая недосказанность. Есть такая
примета. Если ты встретил кого-то очень похожего на твоего
знакомого, то вскоре встретишь и самого знакомого. То есть, тебе
устраивается некая прелюдия к событию. Разумеется, я понимал,
что не увижу на своем пути Минлебая Атнагулова. Однако, мое
сердце почувствовало прелюдию к чему-то важному, что может
изменить ход моей жизни. Если верить тому, что судьба
пишется на небесах, то почему бы не поверить в прелюдии, подумал
я.
Ночевать мне пришлось опять же на ящиках из-под рыбы. Мой сон был,
как всегда, крепок, но поселившаяся во мне недосказанность
была сильнее сна. Я проснулся посреди ночи. Ветер держал мою
душу, словно на весу. Это был – по словам незнакомца – ветер
с Черного моря. Где-то вверху кричали чайки, в их крике было
что-то продолжительно тягучее, словно они кричат во сне.
Я понял, что не усну. Ноги повели меня прочь с базара, душа словно
слушалась чьего-то голоса, я шел мимо пустых рыбных
прилавков, точно так же как ходил когда-то волк-лунатик через нашу
деревню. У выхода с базара я остановился. Черт те что, сказал
я себе. Куда ты направляешься? Что ты ждешь от этой темноты,
которая, как ни крути, для тебя чужая? Это в родной темноте
– не страшно и сгинуть. А что ты ищешь здесь, где любое
встречное дыхание таит опасность?
Вдруг послышались шаги. По улице, кто-то шел. Шаги были невнятны,
шумы приглушались ветром, ветер был первым действующим лицом.
Любой звук был вторичен и звучал с опозданием. В темноте
обозначилась человеческая фигура. В этом не было ничего
странного, мало ли кому надо куда идти, кроме того, это был район
базара, а в таких районах жизнь ночью не останавливается.
Идущий ступил в полосу лунного света, и я узнал в нем человека,
которого днем принял за Минлебая Атнагулова. Он меня не
заметил и пошел дальше по улице. Я последовал за ним, стараясь
не привлекать к себе внимания. Его движения были уверенны
так же, как днем. Но теперь его походке добавилась
вкрадчивость, он был дружен с этой темнотой, и мне было трудно
поспевать за ним. Если бы незнакомец обернулся, то наверняка бы меня
заметил, но, по-видимому, он торопился и шел, не
оборачиваясь.
На одном из перекрестков он ненадолго остановился, словно выбирая,
какой дорогой пойти. «Плохо ему приходится, если левая его
нога доверяет левой стороне лица, а правая нога – правой. Он
всегда рискует не найти дорогу», – подумал я, ожидая, когда
незнакомец, наконец, пойдет дальше. Однако, преследуемый не
терял дороги, и уверенно продолжил свой путь
Некоторое время мы шли, никуда не сворачивая, мимо домов торговцев и
ремесленников, затем улица повернула вверх. Несколько раз
незнакомец пропадал из виду, скрытый тенью попутных строений,
но потом появлялся вновь, стоило ему выйти на освещенный
лунным светом участок улицы. Мы уходили все дальше, и
местность вокруг становилась все более для меня чужой. Сбоку возник
силуэт минарета, эта мечеть была мне неизвестна. Улица стала
узкой и запетляла, пересекаемая улицами столь же узкими и
кривыми. Морской ветер затих, пойманный и успокоенный в
каменных лабиринтах. Я шел, ориентируясь на шум шагов. Однако,
вести преследование стало невозможным, темень поглощала собой
все. Вскоре я потерял незнакомца из виду и шел уже по
инерции, понимая, что если и захочу вернуться обратно, то вряд ли
уже найду дорогу.
В темноте появился просвет, улица выходила на небольшую площадь. Я
направился в сторону этого просвета, думая, что там, может
быть, мне удастся сориентироваться. Но, ступив на брусчатку
площади, я вдруг увидел незнакомца, который выходил сюда с
какой-то другой улицы. Я скользнул в тень ближайшего здания.
Незнакомец сделал несколько шагов по площади и остановился.
Теперь он стоял спиной ко мне и смотрел в темноту улицы,
которая лежала перед ним. Так продолжалось довольно долго. Во
всем этом словно был некий скрытый смысл, незнакомец – так мне
показалось – чувствовал спиной мое присутствие. Я же понял,
что, как когда-то, вовлечен в какое-то действие, и что
сейчас со мной случится нечто из ряда вон выходящее.
Сейчас он посмотрит на меня и … Совершено ясно, что за этим
последует. Я увижу самого себя, и теперь-то мне было прекрасно
известно, что это означает.
Незнакомец начал поворачиваться. Сначала в четверть оборота. Затем в
половину. И, наконец, он полностью повернулся в мою
сторону.
Лунный свет упал на его лицо. Это было по-прежнему лицо незнакомца.
– А я то думал, что ты уже не придешь, – сказал он.
В стороне от меня послышались шаги, и раздался голос:
– Ветер с Черного моря не дал бы мне уснуть. Где Исмаил?
Отвечавший вышел на площадь с той самой улицы, по которой явился
сюда я. Они меня не видели. Я был надежно скрыт лунной тенью.
– Вот он.
Из темноты вышел третий, – тот, кого звали Исмаилом:
– Пойдемте быстрей, мы можем опоздать.
Они пошли дальше уже втроем, направившись в одну из боковых улиц.
Преследовать троих было гораздо проще, я уже вряд ли потерял
бы их из виду. Теперь улица, опять же петляя, вела вниз, хотя
нам пришлось несколько раз подниматься в гору и вновь
спускаться под уклон, – в Стамбуле поверхность земли постоянно
меняет свой уровень (как у нас в деревне, хотел добавить я, но
осекся, поняв, как нелепо сравнение Великого города с
маленьким, затерянным в российских равнинах, никому неизвестным
селением). В какой-то момент где-то в стороне и далеко внизу
я заметил тот самый минарет, который попался мне по дороге
сюда. Вновь налетел ветер, здесь ему было, где разойтись, в
ночи слышался шум моря, очевидно, где-то недалеко была
набережная.
Улица стала прямее и шире, мне пришлось отстать на более
значительное расстояние, иначе меня могли заметить. В какой-то момент
я, однако, замешкался и потерял их из виду. Вероятно, они
свернули в одну из боковых улиц. Я остановился, поняв, что вряд
ли уже смогу догнать их. С другой стороны, мне открылась
вся нелепость моего преследования. Зачем я пристроился к этим
совершенно незнакомым людям и пытаюсь настичь их, словно
стараюсь выведать некую тайну, к которой не имею никакого
отношения, а более всего и тайны-то нет никакой, я просто брожу,
как ненормальный по незнакомому городу, якобы доверившись
своему внутреннему голосу.
Где-то недалеко послышались возня и негромкие крики, какие слышишь
при небольшом столпотворении. Я пошел в направлении
доносившихся звуков, для этого мне пришлось повернуть в переулок, а
затем выйти на соседнюю улицу.
Преследуемая мной троица, грабила прохожего. Прохожий отчаянно
отбивался, но силы были слишком неравны. Это был пожилой уже
человек, однако, с виду достаточно еще крепкий, и думаю, он,
наверняка бы, справился с каждым из негодяев по отдельности. Но
его противники были из тех, кто побеждает грязно. Исход
схватки был вполне предсказуем.
Некоторое время я наблюдал эту сцену, не зная, вмешаться или нет.
Человек мудреет не только с годами, но и с расстояниями,
бесчисленные километры моих странствий научили меня сохранять в
подобных ситуациях нейтралитет, поскольку никогда до конца не
знаешь, на чьей стороне истина. Но далее события
развивались следующим образом. Ситуация, прежде неуправляемая и
непонятная, замкнулась в некоторой своей конечной точке, я понял,
что мое ночное преследование имело скрытый смысл.
– Жизнь – это всего лишь фон к чему-то гораздо более реальному, –
так сказал тот пожилой человек, когда к его горлу приставили
нож.
Я бросился ему на выручку, и в следующее мгновение мои кулаки
работали, как заведенные. Грабители, совершенно не ожидавшие
такого поворота событий, покинули поле боя бегством, и вскоре их
удаляющиеся шаги затихли в гулкой ночи.
Человек, которого я спас, поднялся и отряхнулся.
– Вы пахнете рыбой, но через запах рыбы пробивается запах земли и
чернозема, – сказал он.
Это был мой соотечественник. В этом не было ничего странного, ведь,
как я уже говорил, Стамбул в то время был наводнен выходцами
из России. Но, как позже выяснилось, Исламбек Топчибаш –
так звали моего нового знакомого – был рожден и всю свою жизнь
провел в Турции. Его родители принадлежали еще прошлой
волне эмигрантов, той когорте татарских переселенцев, которые
покинули свои земли еще в конце девятнадцатого века.
Я вновь вспоминаю ту ночь, когда повстречал Исламбека Топчибаша.
Вокруг меня сновал ветер, держал мою душу на весу, словно зная
нечто большее, чем я. Ветер с Черного моря уступил место
ветру с Белого моря (напомню, что в Турции так называют
Средиземное море). Мне показалось, что ветра перекликаются словно
языки человечества, сообщаясь своей сутью, а не гулом и
свистом.
Помните идею о романе, который мне хотелось бы написать? Я имею в
виду роман-путеводитель по некоему селению (для меня это,
разумеется, моя родная деревня). Вы путешествуете по улицам,
говорил я, от дома к дому, от одной истории к другой, на
пересечениях же улиц живут главные персонажи, они образуют на
карте магический многоугольник, давая этому селению полноту и
завершенность романа. В любом даже совсем маленьком селении
заключена вся правда мира, – говорил я в другой части моего
повествования. Но правда мира есть и в каждой человеческой
судьбе. Приглядись, и ты обнаружишь в своей жизни ключевые
персонажи, которые дают ей завершенность. В моей жизни – этими
фигурами стали Вафа-бабай, немец Иоахим Вернер, мулла
Гильметдин, Фатима и Халил. Здесь следует упомянуть и Минлебая
Атнагулова, поскольку без отрицательного персонажа нет правды
жизни, и потому негодяй – одна из вершин моего магического
многоугольника.
Я вспоминаю ночь, когда судьба свела меня с Исламбеком Топчибашем, и
мне многое становится ясным. Мне понятна теперь долгая
прелюдия к этому событию. Встретив человека, похожего на
Минлебая Атнагулова, я почувствовал некий знак, но еще не
подозревал, что он за собой несет. Так было угодно небу – следуя за
негодяем по ночным улицам, двигаясь по бесконечным поворотам
и пересечениям, я пришел к очередной вершине своего
многоугольника. Негодяй вывел меня к положительному персонажу,
такова правда жизни, – так бывает и в хорошем романе, скажете вы,
но выдумка всегда шествуют рука об руку с реальностью,
скажу я, ведь как говорил потом Исламбек Топчибаш сравнивать
вымысел и реальность – такое же пустое занятие, как сравнивать
двух близнецов – кто из них больше похож на другого.
Этот человек сыграл в моей жизни особую роль. Я словно приподнялся
на дюйм от земли и мог обозревать не одно селение, а весь
мир, но при этом не терять ту Родину, что внутри.
Исламбек Топчибаш держал в Стамбуле несколько ювелирных лавок, и
считался человеком вполне зажиточным. Кроме того, у него было
налажено дело по выделке кож, имел он так же несколько
торговых мест на городских базарах, где продавал ковры.
– Я никогда не был на Родине, – сказал мне он при первой нашей
встрече, словно извиняясь. – Я вижу ее, как слепой, который
вспоминает окружающий мир по памяти, но мне приходится
использовать чужую память.
Странное стечение обстоятельств, которое свело нас вместе, не
удивило его настолько, чтобы падать на собственную бороду и
благодарить небеса. Исламбек Топчибаш взял меня на работу в
качестве помощника продавца. Посчитав, что имеет дело с человеком
грамотным и толковым, он начал меня растить так же, как
растят гранатовое дерево. В течение нескольких лет я вырос до
одного из его ближайших помощников, и, в конце концов, стал
его правой рукой.
Было ли это расплатой за свое спасение? Разумеется, нет. Мой патрон
в любом случае нес за меня ответственность, какую несут друг
за друга на чужбине соплеменники. Эти люди всегда сходятся
вместе, стараясь обрести родину. Они сбиваются группами,
чтобы воссоздать ее, поскольку одному это не под силу. Ведь
только тогда, из небытия, но поддержанная страстным
воображением сотен мозгов, она может появиться точно голографическое
изображение в столь чужом воздухе.
– Как вы оказались в Турции? – спросил я как-то еще в начале нашего знакомства.
– Я был зачат в странствии – рассказывал мне Исламбек Топчибаш. –
Родом я из края, который не так далек от твоего. Мне довелось
слышать о твоей деревне и речке, на которой стоит твоя
деревня.
– Зачем вы ушли?
– Мы бы не ушли, но судьба распорядилась иначе.
И он поведал мне историю о том, как они покинули родную землю. Ему
же ее рассказывал его отец и те, кто постарше.
(Продолжение следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы