Комментарий |

Не перебивай мёртвых (Продолжение 3)

Роман

Начало

Часть вторая

Если бы я был писателем, я бы написал роман. Ловите идею, господа
служители пера! Роман имеет форму путеводителя и должен быть
снабжен картой. Автор, он же и экскурсовод, ведет нас за
собой и рассказывает о каждом доме, что попадается у нас на
пути. Как вы догадались – я бы писал о родной деревне Луна. Но
тот, кому моя идея понравится, может поводить нас по району
Даун Таун в Санта-Фе, по местечку Бишек-Таш в Стамбуле или по
Старотатарской слободе в Казани. Итак, автор
останавливается и рассказывает о некоем доме, об особенностях строения
крыльца и фронтона, потом переходит к хозяевам дома, и здесь,
не исключено, мы услышим какую-нибудь фамильную легенду, а,
быть может, трогательную любовную историю, которая закончится
трагически. Затем нас подводят к следующему дому. С ним
связана история уже другой фамилии, но в этот рассказ
вкрапляются персонажи из предыдущего дома, поскольку являются
соседями. В третьем доме мы уже встретим кое-кого из предыдущих
двух. Где-нибудь в середине улицы нам расскажут о человеке,
которого зовут, скажем Абдулхамид Мавлеев и вскоре мы забудем о
нем. Таким образом, повествование плавно идет от дома к
дому, порождая новых героев, но, имея некую общую канву, словно
ветер, пронизывающий улицу из конца в конец, тот самый
ветер, что дует здесь из века в век, точа камень и кроша дерево.

Вы закончили прогулку по первой улице, и после этого экскурсовод
может предложить вам на этом закончить и перенести экскурсию на
завтра. И вот, наутро вы начинаете осмотр следующей улицы.
Здесь вы встречаетесь с другими героями и другими историями,
уже забыв о персонажах вчерашних. Но вот вы подходите к
дому, который уже видели вчера – здесь наша улица пересекается
с первой улицей. И перед нами предстает уже знакомый нам
герой Абдулхамид Мавлеев, но в этот раз он участвует в другом
повествовании, он обдуваем другим ветром, но вместе с тем он
– стержневая фигура пространства, стоящая на пересечении
улиц и сквозняков. Мы идем дальше по улице и на время забываем
об этом герое, поглощенные новым развитием событий.

Пройдя все улицы, мы встретим несколько персонажей подобных
Абдулхамиду Мавлееву – они выделяются на нашей карте, словно зоны
особой энергии. В итоге все они, жившие в разные века и
служившие разным Богам, должны образовать на карте – в зависимости
от размеров нашего селения – треугольник, четырехугольник
или иной магический многоугольник, который придает роману
единство и завершенность.

Кое-кто, не обделенный пространственным воображением, может сказать,
что есть селения, где улицы вовсе не пересекаются. Мне
довелось побывать в таких местечках. Быть может, это совпадение,
но оттуда не вышло ничего стоящего, и никто не слышал там
какой-нибудь мало-мальски запоминающейся истории.

Но я возвращаюсь в свою деревню, которая наполнена историями,
персонажами, судьбами и вспоминаю об одном из главных героев моего
повествования – женщине, которую я любил. У меня не выходит
из головы одно воспоминание, это был тот момент, когда, как
мне кажется, мне удалось познать ее суть.

Я выхожу на нашу деревенскую улицу, пронизанную ветром, я ступаю в
ветер, словно в воду, в которую нельзя ступить дважды. Жизнь
ветра коротка. Обычные ветра умирают, не долетев до реки или
даже до конца улицы. Но этот ветер был из тех, которые не
умирают по пути, а наоборот набирают силу. Это был тот самый
ветер, который в Казани снес с пожарной каланчи рабочего
Федора Игнатьева, а под Чистополем уронил телеграфные столбы.
Птицы в небе летели задом наперед, тщетно пытаясь добраться
до своих гнезд. Облако притворилось пылью и, промчавшись мимо
моих колен, исчезло под изгородью.

И тут я встретил ее. Потому как знал, что встречу и знал, что она не
пропустит этот ветер. Она вышла из ветра и обняла меня. Мы
стояли, обнявшись, и ветер несся мимо нас, огибая так же,
как вода огибает большой камень.

Спустя годы, она часто является мне в снах. Она выходит из ветра,
как и тогда, во времена нашей юности, и обнимает меня. Ветер
мчится сквозь нас, это другой ветер, сквозной, его путь
пролегает через тот свет и наши сны, его не видно простым глазом,
разве что трава иногда чуть заколышется на Поляне мёртвых.

Я уже говорил вам, что Фатима Сакаева могла приручать смерчи, а
волк-лунатик спокойно лежал у ее ног, словно найдя прибежище. Ее
сны были глубоки, как воды реки Итиль, с берегов которой
когда-то ушли наши предки. Она утверждала, что порой сон ее
столь глубок, что в нем можно рассмотреть речное дно, темные
водоросли, а среди них огромных рыб, шевелящих жабрами. Я
безоговорочно верил ей, поскольку сам видел похожие сны. Мы
были связаны с ней снами, и это самая большая близость, которую
только можно представить. Вафа-бабай, который был посвящен
в наши сны об Итиле, говорил следующее: «Вода везде найдет
себе дорогу. Река, с берегов которой мы были согнаны, всегда
находит нас»».

Мы дружили с Фатимой в детстве, затем же, в возрасте, когда подходит
пора влюбленности, откуда ни возьмись, появился Халил.
Почему появился? Он так и был с нами, но прежде, мы подходили к
событиям с другой меркой. В наших отношениях возникло то,
что называется любовным треугольником, разумеется, мы,
пахнущие молоком, навозом и луговым ветром, деревенские дети, не
отдавали себе отчет в том, что нас связывает некая
геометрическая фигура.

Что же ее привлекло в невзрачном, косоглазом Халиле, спросите вы?
Ответ прост. Тот самый, необъяснимый и страшный его дар –
умение петь, как не поет никто, перекликаясь с тем светом, слыша
голоса с Поляны мёртвых. Она могла приручать смерчи, но дар
Халила покорял ее, ставил ее душу на колени и заставлял
плакать.

Как развивались наши отношения внутри треугольника? В разные годы
по-разному. Фатима не могла сделать окончательный выбор, ее
душа металась между нашими двумя, словно боясь потерять обе.
Однако, сейчас я могу определенно выделить ее приоритеты.
Фатима боготворила Халила, когда наш возраст подходил к
тринадцати годам (не забывайте, что все мы были одногодки), именно
тогда наступает пора ранней, ничем незамутненной
влюбленности. В возрасте же от четырнадцати до семнадцати – она
отдавала предпочтение мне. После семнадцати Фатима вновь, словно
опомнившись, обратила свой взор в сторону Халила. В ее
влечении есть закономерность, на первый взгляд незаметная. Дело в
том, что именно в этом возрасте – от четырнадцати до
семнадцати у юношей ломается голос, и потому Халил, на время утеряв
свой дар, так легко выпал из нашего треугольника. Однако
потом, когда его голос обрел новую, доселе неслыханную, мужскую
силу, он с лихвой «наверстал» упущенное. Хотя слово
«наверстал» было бы неправильным по отношению к Халилу, поскольку
он принадлежал к числу тех людей, которые смотрят на мир
отстраненно созерцательно, не стараясь, во что бы то ни стало,
преобразить его. Он не делал решительных шагов в сторону
Фатимы Сакаевой, инициатива исходила большей частью от нее
самой.

Мне приходится использовать выражение «любовный треугольник», чтобы
как-то обозначить наши привязанности и, боюсь, современный
человек, а тем более, мыслящий по европейски, может
истолковать все это однобоко, подразумевая здесь некоторую степень
интимной близости. Напомню, что мы росли в татарской деревне,
где женщина, задержавшая взгляд на мужчине может прослыть
потаскухой. «Никогда не смотри мужчине в глаза, – говорила
абыстай, жена муллы Гильметдина, собрав вокруг себя деревенских
девочек. – В любом мужчине живет дьявол, который только и
ждет, когда ты на него взглянешь. Если встретилась с ним
взглядом, считай – сиганула в огонь». Обычно, наши женщины
разговаривали с представителями противоположного пола, скромно
опустив глаза и направив взор в землю. Девушки же, оказавшись
рядом с юношей, как правило, краснели. Краснели так, что
излучали инфракрасные лучи, и можно было греться в этих лучах.
Позднее, уже далеко от моей деревни, мне приходилось
сталкиваться с покрасневшими женщинами, но это был скорее результат
действия виски или джина с тоником.

Что касается мальчиков, то мы получали сведения о прекрасной
половине человечества в медресе при мечети из уст самого муллы
Гильметдина, речи которого тоже были полны предостережений. И
потому мы, мальчики, были довольно далеки от девочек, если
говорить о физических телах. Если говорить о близости
нематериальной, то я был связан с Фатимой снами, что гораздо сильнее
близости телесной. С Халилом же Фатима была связана
посредством его страшного дара и песни, несущейся с того света на
этот, и эта близость была сильнее любой другой.

Но все таки, в деревне нельзя быть далеко друг от друга, и мы
сходились в играх, праздниках, гуляниях, без которых жизнь пуста,
как вчерашний чай, и где девушка, как ее не пугай, все равно
скользнет по тебе взором, и этого достаточно, чтобы огонь,
в котором можно сгинуть без оглядки, пронесся между вами,
сводя на нет любые предостережения.

Выше я завел речь о том периоде, когда Фатима вновь обратила свой
взор в сторону Халила, в ту самую пору, когда его голос стал
голосом мужчины. В моих снах я был по-прежнему с ней близок.
Но наяву мена одолевала ужасная ревность. Халил получил
возможность находиться с нею рядом, у нее в доме, с согласия ее
близких. В нашей деревне это было невозможно – подолгу
находиться рядом с женщиной, не будучи ее супругом. Но здесь имел
место особый случай. Халил пел. А Фатима аккомпанировала
ему на рояле.

Рояль появился несколькими годами ранее, он пришел в нашу деревню
так же, как приходит обескураживающая новость, которой не
знаешь радоваться или печалиться – она просто на время
перехватывает дыхание. Это был каприз отца Фатимы – Султанахмета
Сакаева, и по большому счету нет ничего странного в том, что
купец первой гильдии, продолжающий фамильное дело купцов
Сакаевых, пожелал, чтобы его дочь занялась музицированием.

Когда рояль сгрузили с подводы и поставили перед воротами дома
Сакаевых, вокруг собралась толпа, пожелавшая посмотреть на чудо.
Диковинный черный инструмент рассматривали как вороного
коня, а самые смелые рискнули даже приподнять крышку, – так же,
как на ярмарке коню заглядывают в зубы.

Султанахмет Сакаев, стоя на крыльце, покуривал папироску и не мог
сдержать улыбки, наблюдая это столпотворение. Он любил своих
односельчан, и был связан с ними не только кровным родством.
Его объединяли с ними облака, медленно бредущие в сторону
Мекки, голоса, доносящиеся с поляны мёртвых, чай, помнящий гул
тысяч копыт на свободных, необъятных пастбищах. Так же как
и его дед Бату, Султанахмет Сакаев не переехал жить в город,
хотя все его многочисленные и богатые родственники давно
перебрались кто в Оренбург, кто в Питер, кто в Казань.
Деревенский народ тоже любил его. Несправедливость земного жребия,
делящего людей на бедных и богатых, всегда сводилась на нет
фразой, которую мы уже слышали из уст Вафа-бабая: «У
Всевышнего свои планы насчет каждого из нас».

И потому Султанахмет Сакаев не стал выражать недовольства, когда
кто-то из детворы попытался поиграть на инструменте. Сразу
несколько мальчишек забарабанили по клавишам, и деревенская
улица, прежде знавшая только мелодичную пентатонику гармошки,
вдруг услышала кричащие, диссонансные аккорды и несуразные
арпеджио, зарождающиеся под проворными детскими пальцами.

А через пару дней из уездного городка доставили молодого человека по
имени Иоахим Вернер – учителя музыки, высокого немца с
бледным, тонким лицом. С ним договорились о двух уроках в
неделю, при условии, что его будут привозить на урок и увозить
обратно – это стоило очень серьезной надбавки к оплате за
уроки, но, разумеется, подобные расходы Султанахметом Сакаевым
всерьез не принимались. В тот же вечер немца уговорили
остаться на ужин и заночевать.

А потом, когда уже вышла луна и дневные звуки уступили место ночным,
мы услышали музыку. Быть может, немцу не спалось, быть
может, в нашей деревне его посетило вдохновение. Музыка
разносилась по всей деревне, она лилась по улицам, как вода, которая
найдет себе дорогу даже в снах, она входила в нашу тишину,
как сабля в ножны, соседствовала с тишиной, жила бок о бок,
и тишине было по душе это соседство.

Но в то же время эта музыка была сродни огню, который возникает,
когда глядят в глаза мужчине и которым пугала девочек абыстай,
тому самому огню, в котором можно сгинуть без оглядки и не
понять от Всевышнего он или от дьявола. Я вдруг явственно
ощутил тогда, что человек сам сотворить такое не может, ему
должен кто-то помогать – или в небесах или в преисподней. Мне
померещилось тогда некоторое шевеление, и исходило оно со
стороны поляны мёртвых – там тоже слушали.

Позднее мне довелось услышать эту музыку при весьма запоминающихся
обстоятельствах. Первый раз это случилось, когда Минлебай
Атнагулов пожелал жуткий аккомпанемент для массового убийства,
которое он затеял и заставил играть немца под дулом
пистолета. Второй раз я услышал эту музыку в одном из залов
эмигрантской Праги и узнал, что это Бетховен. Немец в ту ночь играл
Лунную сонату. А что же он должен был еще играть, скажете
вы, в деревне по имени Луна, наблюдая в отворенное окно лик
ночного светила, встающего над дорогой? И третий раз я услышал
ее спустя пару десятков лет после второй мировой войны, в
Мюнхене, в бывшей резиденции Гитлера рядом с площадью
Кенигс-платц, помнящей гул нацистских парадов. Я гулял по залам
этого мрачного здания из бетона и мрамора, словно погружаясь в
нутро остывшей преисподней. И тогда мое ухо уловило знакомые
ноты. Музыка неслась откуда-то с верхних этажей, точно из
небесных сфер, порожденная чьими-то юными пальцами. Мне
сказали, что здесь теперь располагается музыкальная школа.

Немец Иоахим Вернер занимает в моем повествовании не последнее
место, поэтому я хочу уделить его персоне некоторое внимание.
Через год после начала занятий Иоахим Вернер перебрался в нашу
деревню и стал жить в доме, где давал уроки музыки – как вы
понимаете, места у Сакаевых было предостаточно. Его переезд
сюда можно объяснить несколькими причинами. Напомню, что уже
шла первая мировая война, а когда идет война – спрос на
преподавателей музыки падает и, скорее всего, нашему немцу в
уездном городке просто негде стало работать. Ко всему прочему,
немцы в этой войне стали нашими врагами и, быть может,
Иоахим Вернер, опасаясь вспышек патриотического гнева, посчитал,
что в глубинке ему будет спокойнее.

Если он и впрямь так считал, то он был прав. В нашей деревне ему
ничто не угрожало. Порой земные пути перекрещиваются весьма
забавно. Большая часть наших мужчин была на фронте. Тела многих
из них уже покоились в земле Сербии или Восточной Пруссии,
а души были на полпути к поляне мёртвых. Но никому и в
голову не пришло бы считать нашего немца врагом. Скажу больше,
это нас даже как-то вдохновляло – идет война с немцами, а у
нас тут настоящий, живой немец. Так были тогда устроены у
людей головы. Скажу больше. Немцу тогда нечего было опасаться ни
в уездном городке, ни в столице. Шла первая мировая война,
и в основе всей этой всечеловеческой кровавой сутолоки
лежало обычное желание отобрать что-то у другого (желание,
которое рядилось в благопристойные речи о патриотизме и прочем,
чем обычно оправдывают будущие убийства). Ненависть же была
вторична. Что же касается второй мировой войны и периоду, ему
предшествующему, то человеческая ненависть была в самом
воздухе того времени, и, следственно, распространялась на тех,
кто рядом. И потому жертв в этой войне будет несравнимо
больше, а последствия гораздо ужаснее.

Итак, немец стал жить у нас под боком, и мы видели его почти каждый
день. Выше я привел причины, которые, как мне кажется,
вынудили Иоахима Вернера переехать в нашу деревню, но не указал
еще одну, и, как мне кажется, главную. Дело было в
особенностях его характера. Он сразу у нас прижился, хотя выглядел
несколько странно на фоне деревенского пейзажа. Этот немец
нашел здесь нечто согласное его духу. Думаю, это решение созрело
в нем спонтанно, – он поглядел в быструю воду нашей речки и
сказал: «Я останусь здесь!». Его душа взметнулась вверх,
точно стриж под облако и Бетховен зазвучал в нем отчетливо,
как никогда.

Вскоре, уже здесь освоившись, со скуки ли, а, быть может, следуя
каким-то другим соображениям, он начал преподавать в нашем
медресе немецкий язык. И потому Гете я прочел первый раз в
подлиннике.

Тот факт, что я знаю язык (язык страны Алман, так его называли у
нас, впрочем, так же называют его и в Турции) сыграл мне на
руку в годы моего изгнания, когда пришлось скитаться из страны
в страну, не зная, будешь ли жив завтра. Кстати сказать,
знание этого же языка очень помогло некоторым моим
соотечественникам, которые оказались в плену во время второй мировой
войны. Это были татарские юноши, изучавшие немецкий язык в
обычной деревенской школе, но которым повезло с преподавателем.
В ту пору на моей родине было множество ссыльных немцев.

Итак, Вернер преподавал нам немецкий язык, и я был одним из его
любимых учеников. Через несколько лет после начала занятий моя
уверенность в знании языка дала неожиданные всходы (добавлю,
что случилось это в период созревания мужских гормонов). Мне
пришло в голову обольстить Фатиму Сакаеву. Я сконструировал
фразу, которую вряд ли осмелился бы произнести на родном
языке. Звучала она так:

– Не хочу выглядеть бестактным, фрейлейн, но я был бы не прочь
переспать с вами сегодня.

Сказав ей это, я тут же закрыл глаза в ожидании, поскольку был
уверен, что получу в ответ оплеуху. Мое ожидание было вполне
оправданным. Оплеуха прозвучала незамедлительно, но
сопровождалась она звонким девичьим смехом. Да и сама оплеуха несла в
себе не только наказание, но и дань уважения моему нахальству.
Вы, наверняка, знаете, что женская пощечина может содержать
самые разные оттенки чувств, но я – деревенский юноша мог
только об этом предполагать.

Затем Фатима выдернула из моей руки тетрадку, в которой, в порядке
следования, были записаны слова (оснащенные переводом),
составлявшие нехитрый сценарий обольщения. Она тотчас открыла ее,
и девичий смех стал еще звонче. Я постарался выхватить
тетрадку. Но Фатима, увернувшись, побежала от меня, зачитывая
заготовленные мной фразы: а вам не холодно? Возьмите мой
пиджак! Вы не останетесь разочарованной, фрейлейн!

– Дай сюда! – я бежал вслед, мне было очень неловко, но в то же
время и смешно. Мне многое прощалось, поскольку мы были дружны с
ней с самого раннего детства.

Но продолжу рассказ о немце. Со временем Иоахим Вернер сдружился с
нашим деревенским муллой, что тоже показалось бы странным,
случись это в какой-нибудь другой деревне. Мулла Гильметдин, о
котором я уже вскользь упоминал еще в начале моего
повествования, был у нас личностью весьма заметной. Мулла в деревне
– это человек, который отвечает за веру. Он играет роль
наставника и духовного поводыря, но порой этот поводырь может
быть очень надоедлив в своих назиданиях, а в круг его забот
порой входит и весьма настойчивый надзор за умами. Вера же
муллы Гильметдина была ненавязчива и потому даже и
притягательна.

Однажды, уже в конце второй мировой войны, я услышал одну старую
еврейскую притчу, и рассказал мне ее человек, чудом выживший в
Варшавском гетто. Звучит она так. В некое селение приезжает
в гости молодой человек, который сразу приводит в
замешательство местных жителей. Взволнованные селяне прибегают к
раввину.

– Вы слышали? Он не верит в Бога!

Раввин вздохнул и поплелся к приезжему. Затем зашел к тому в дом и
некоторое время о чем-то с ним разговаривал. Между тем все
селение собралось у дверей. Наконец, раввин вышел. Все тотчас
окружили его, ожидая сурового вердикта или акта
разоблачения.

– Ничего страшного, – невозмутимо сказал раввин. – В того Бога,
которого не верит он, я тоже не верю.

Думаю, что в разговоре с атеистом мулла Гильметдин, занял бы ту же
неактивную позицию, что и герой этой притчи. Наш деревенский
мулла никогда не позволил бы себе командовать или лезть
кому-то в душу. Даже движения его были неторопливы и
ненавязчивы, под стать его мыслям. Он не боялся спорить и, как правило,
в словесных прениях всегда одерживал верх. При этом, мулла
имел одну, свойственную только ему особенность – он всегда
ходил вокруг того спорил, словно рисуя магические круги.
Кто-то говорил, что эту привычку он заимел в одной из
философских школ Бухары, где при разговоре говорящие ходили по кругу,
словно вокруг священного камня Каабы. Так разговору
добавлялось особая значимость, считалось, что тебе сопутствуют
неземные силы. Но мне кажется, подобная манера спорить исходила
из самой сути муллы Гильметдина. Он знал, что истину легче
добыть ногами, чем мыслью. И ноги вели его по кругу, который
замкнут, но который порождает нечто, не имеющее предела.
Кроме того, мулла знал, что рожденную истину все равно не
донести до слушателя, – этого нельзя сделать ни мыслью, ни словом.
То, что мулла расскажет оппоненту, будет лишь тенью от тени
истины. И потому мулла никогда не горячился.

На пятничных молитвах в мечеть было не протолкнуться, поскольку
слушать нашего хазрата приходили из соседних деревень. Медресе
Гильметдина так же было известно на всю округу. Здесь
преподавались светские науки, тогда как в соседних деревнях все
обучение сводилось лишь к заучиванию наизусть Корана. Дети
деревни Луна, получали знания, которые могли бы не получить,
живи они в каком-нибудь другом месте. Надо сказать, что круг
священнослужителей джадидов, к которому принадлежал мулла
Гильметдин, пользовался неодобрением среди мусульман ортодоксов,
но весьма приветствовался среди прогрессивной части
тогдашней интеллигенции.

Мысль пригласить в деревню муллу джадида принадлежала, как вы
догадались, Султанахмету Сакаеву. Я думаю, соображения купца были
таковы. Необъятные пастбища, по которым когда-то мчались
наши свободные, недосягаемые предки, должны были теперь стать
необъятными просторами знаний и наук, где наш народ вновь мог
стать свободным. Султанахмет Сакаев не жалел денег на любые
начинания, связанные с просвещением. Думаю, и немца, в
конечном счете уговорил он же. Тот, наверно, пококетничал
немного (хотя и так уже решил остаться) – мне необходима по утрам
чашка кофе, а по вечерам две кружки светлого баварского
пива. Хоть десять кружек баварского пива, ответил Султанахмет
Сакаев. А кофе вам будут приносить в постель, вы еще и глаз не
успеете открыть.

Я помню Иоахима Вернера с мольбертом на одном из наших холмов,
рисующим деревенский пейзаж – зрелище поначалу из ряда вон
выходящее, поскольку прежде у нас никто и ничего не рисовал, но к
которому привыкли, так же как и к самому пейзажу, который
рисовал Вейнер. Возле него проходит мулла Гильметдин,
останавливается, рассматривает незаконченную картину. Затем немец с
муллой битый час, а то и два о чем-то беседуют. Разговор
явно носит философский характер, и мы б его все равно не поняли
бы, даже если б и знали русский язык, на котором они
спорят.

Тот факт, что два этих столь разных человека спорят именно на
русском, кажется мне особенно занимательным. Один из них –
принадлежит тем безукоризненно стройным рядам, что несколько веков
подряд приглашались в Россию, чтобы приобщить ее к Европе и
западной цивилизации. Другой – относится к диким когортам,
которые, по мнению историков, отбросили русский народ далеко
назад, проложив глубокую пропасть между Россией и Европой. В
одном живет Бетховен, в другом – необозримые пастбища, по
которым несутся свободные всадники, что по большому счету
вполне родственно, только мало кому это может придти в голову.
Однако, Вернер и мулла Гильметдин, возможно, догадываются об
этом.

Так они и остались в моей памяти. Немец говорит горячо, размахивая
кистью, словно рисуя грандиозные картины светопреставления.
Мулла же говорит размеренно и спокойно, но при этом не устает
ходить вокруг немца с его мольбертом. Как я уже говорил, у
него была привычка ходить при разговоре. Сначала ум не
поспевал за ногами, но потом, войдя в ритм, ум догонял шаг, и
вскоре можно было слушать результаты его раздумий.

Через пятнадцать лет после этого, в Берлине, глядя на оживленную
Фридрих-Штрассе из окна небольшого кафе, где мы неторопливо
попивали чай, Иоахим Вернер вспомнил о своей дружбе с муллой. Я
спросил его, о чем именно они тогда спорили на холме, имея
в виду свое воспоминание. Как ни странно, Вернер сразу
понял, о каком именно споре идет речь и передал его суть. И
потому я воспроизвожу в памяти небольшую часть этого разговора,
словно подгоняя звук под давнее видеоизображение.

– Меня всегда удивляло, почему мусульманам нельзя заниматься
живописью, – говорит Вернер. – Я бы еще смирился с тем, что нельзя
рисовать человеческое лицо. Или морду животного. Но когда
нельзя рисовать пейзаж – это уже ни в какие ворота не лезет.
Человек не может без изобразительного искусства.

Немец уже настолько близок с муллой, что требует с него
ответственности за весь исламский мир.

– У нас есть изобразительное искусство. Шамаили, например. Орнамент,
– отвечает тот без энтузиазма, словно повторяя заученную
фразу.

К слову сказать, мулла Гильметдин не был противником живописи. Более
того, в джадитских школах того времени занятия живописью
были включены в список основных предметов. Думаю, что мулла
просто забавлялся, ему нравилось спорить с Вернером.

– Но это не живопись! Это всего лишь каллиграфия. Творец дал
человеку глаза, чтобы он видел. Чтобы он мог познать всю полноту
творения. Чтобы он сам мог воспроизвести божественный замысел
на полотне. Чтобы он был соучастником творения, в конце
концов!

– Соучастником, говорите? – мулла по прежнему ходит вокруг немца. –
Быть может, еще скажете партнером или коллегой? Вы много на
себя берете. Не забывайте, что Творец создал человека. А не
наоборот. А зачем? Зачем он его создал, я спрашиваю? Следуя
вашей логике – Ему нужен был партнер.

– Именно так!

– А я скажу, Творец – главный и единственный художник. Он создал
этот мир и восхитился своей работой. Но без зрителя никакое
искусство не имеет значения, вы это прекрасно знаете. И потому
Творец создал человека. Вот что я вам скажу. Мы – зрители,
которые должны оценить эту работу по достоинству. А Творцу
нравится, когда его хвалят. И мы восторгаемся его творением,
тем более, есть чем восторгаться. Оглянись! Вот картина,
прекраснее которой быть не может. А вы …

Мулла остановился, взглянул на немца и продолжил свою ходьбу:

– Вы делаете лишь копию с работы великого мастера. Жалкую, неудачную
копию. Тьфу!

Мулла, расчувствовавшись, сплюнул, хотя это не входило в его систему спора.

– Если вам не нравится моя картина, так и скажите, – сказал Вернер с
обидой в голосе.

– Не обижайтесь, дорогой мой, – мулла понял, что слегка перегнул
палку. – Уверяю вас, картина замечательная. Я просто имел в
виду, что в конкуренции с Творцом она проигрывает, но, думаю,
вряд ли подобный проигрыш вас расстроит. Я приглашаю вас ко
мне попить чаю.

– С удовольствием.

Ветер приносит со стороны деревни музыку. Это играет на рояле Фатима Сакаева.

– Ваша ученица делает успехи, – говорит мулла.

– Она очень способна, – Вернер собирает мольберт.

– Я думаю, только музыка может передать божий замысел.

– Музыкой можно нарисовать Бога.

Потом они уходят к мулле домой, где их ждет дымящийся самовар, и
продолжают свой разговор уже за чаем.

Если говорить о картинах Вернера, я не возьму на себя смелость
оценить их качество. Скажу только, что иногда после чашки чая в
нашем любимом кафе на Фридрих-штрассе он заводил меня к с
себе в мастерскую, чтобы показать кое-какие из своих работ.
Среди них мне особенно запомнились те, что нарисованы
художником по памяти. Я сразу мог узнать два наших холма, похожих на
женскую грудь, речку, мостик через нее, Черный лес, уходящий
за горизонт. К тому времени я уже с десяток лет был
разлучен с Родиной, и увидеть ее не было никакой надежды. Я
отворачивался, чтобы художник не видел моих слез, но мог этого не
делать, поскольку он предусмотрительно покидал комнату.

В моей жизни были моменты, когда ностальгия особенно остра. Как-то,
лет десять тому назад я неторопливо шел по одной из улиц
Гамбурга, направляясь на встречу со своим университетским
коллегой. Был уже вечерний час, в темноте неслись автомобильные
огни, вспыхивали огни реклам. В пространстве стоял гул столь
для нас естественный, что мы, быть может, подсознательно,
считаем его вечным: исчезни он – мы поверим, что наступил
конец света. Вдруг неподалеку от меня, через дорогу, наискосок,
остановился большой грузовой автомобиль. Из кабины вышел
шофер и начал что-то выяснять у прохожих, по-видимому, он
заехал не туда, куда надо. Вряд ли подобная сцена привлекла бы
мое внимание, если бы не один звук, который заставил меня
насторожиться. Это было мычание. Оно послышалось очень
отчетливо, диссонансом автомобильным гудкам, реву далеких и близких
двигателей, скрежету тормозов и всему этому вечному гулу. В
кузове грузовика находился скот, который, очевидно, везли на
бойню. Я поднял взор повыше и увидел темные силуэты над
линией высокого кузова: покатые головы и полукружья рогов.
Позади находилось здание бассейна, чуть правее него –
супермаркет. Головы обреченных животных смотрелись несуразно на фоне
загорающихся вывесок, а неоновые огни словно служили жуткой
подсветкой приближающейся смерти. Разумеется, животные знали,
куда их везут.

Я еще раз поглядел на грузовик, и ощутил вдруг страшное родство с
этими существами. В их мычание было что-то очень близкое, и
готовое перейти в небытие, как мои воспоминания. Я понял, что
похож на них – здесь, посреди блещущей огнями, брызжущей
неоновым светом, Европы. На мне дорогой костюм, но я –
деревенский житель, руки мои некрасивы, словно корни деревьев, мои
ноги кривы – они достались мне от предков, месяцами
несходящих с коней, мои уши нелепо оттопырены – они слышат голоса
мёртвых. Я – один на всех путях, обдуваемый лютыми мировыми
сквозняками – стою в неоновом свете приближающейся смерти – в
недосягаемой дали от моей деревни, что расположена на двух
холмах, и которую в этой жизни мне, наверняка, уже увидеть не
придется. Я поднял взор к небесам и увидел Луну. Тут мне
стало так грустно, что слезы прямо таки брызнули из моих глаз.
Грузовик уехал. Я же остался стоять на мостовой, забыв, куда
направлялся, а потом бесцельно бродил по улице. Мой коллега
меня так и не дождался.

Затем, нечто похожее мне пришлось испытать пару лет назад, гуляя по
ночному, залитому рекламными огнями, Бродвею, где жизнь, как
известно, не останавливается двадцать четыре часа в сутки.
Я вдруг увидел здесь то, чего никак не ожидал. Я увидел
лошадь. Она стояла на обочине и пила воду из ведра. Рядом
проносились лимузины и роллс-ройсы, толпы, приехавших сюда со
всего мира самых разношерстных людей шли в сторону Тайм-сквер.
Оказалось, что это одна из тех лошадей, что запрягают в
экипажи, которые день и ночь снуют здесь туда-сюда, катая
туристов. Лошадь пила воду, низко склонившись к самому ведру. И в
этом изгибе шеи было что-то столь родное, что душа моя
разорвалась надвое.

Но я опять отвлекся. Я рассказывал о человеке по имени Иоахим
Вернер, который имеет отношение к нашей деревне и думаю – о нем
рассказано достаточно. Достаточно настолько, что в мое
повествование помимо моей воли вошел и наш деревенский мулла
Гильметдин. Но сейчас я хочу вспомнить о том времени, когда немец
появился у нас впервые, а точнее ту самую ночь, когда он
играл на рояле Бетховена. Это поможет мне ввести в действие еще
одного персонажа моего повествования, который в дальнейшем
будет куда как заметен.

Итак, Вернер играл на рояле, на дворе стояло лето, окна были открыты
настежь, музыка входила в дом вместе с теплой июньской
ночью. Я слушал эту музыку и, хотя был еще пацаном, уже понимал
– сам человек такое сочинить не может, ему помогают или силы
небес или силы преисподней. Было уже совсем поздно, и мне
казалось, что во всей деревне, кроме немца, не сплю лишь я
один. Но, выглянув в окно, я увидел, что в окне через дорогу
маячит голова Минлебая Атнагулова.

Об этом моем сверстнике надо рассказать особо, хотя я уже мимоходом
упоминал о нем. Он приходился внуком тому самому Яхье
Атнагулову, который исчез из нашего повествования словно икота, но
который успел все-таки оставить после себя потомство.
Поскольку даже самый никчемный гриб оставляет потомство, так
устроено природой – она не задается вопросом – кто достоин
продолжения рода, а кто нет. Минлебай Атнагулов принимал участие
в наших детских играх, поскольку в деревне невозможно
остаться в стороне от чего бы то ни было. Внешне он ничем не
выделялся среди других мальчишек. Но со временем стало ясно, что
он очень отличается от нас.

Центром притяжения деревенской детворы был Вафа-бабай. Ведь
известно, что мудрость привлекает к себе даже младенца. Вафа-бабай,
по-видимому, тоже испытывал необходимость в общении с
детьми, поскольку в жизни каждого из нас наступает момент, когда
тяжесть собственного знания необходимо разделить с теми, кто
рядом. Старость и детство – в этом сочетании есть особая
гармония. К концу жизни – человек, измученный поисками истины,
стремится к наивысшей простоте. В начале жизни – он и так
обладает ею. Старики и дети всегда понимают друг друга.

Потому то мы всегда вертелись возле Вафа бабая. Хочу напомнить, что
мы росли в той среде, где в борьбе за выживание человек,
прежде всего, надеется на свои руки. А если рядом есть тот, кто
может тебя чему-то научить, считай – тебе повезло. «Учись
ремеслу, – любил повторять нам Вафа-бабай. – Можно потерять в
жизни все, но твое ремесло всегда спасет тебя».

Мне на память приходят слова Микеланджело, который, уже находясь в
глубокой старости, произнес следующую фразу: «Как обидно
умирать, когда я только начал познавать основы моего ремесла».
Это чувство обиды по отношению к земному уделу совершенно
неприменимо к нашему деревенскому старцу. Вафа-бабай утверждал,
что «твое ремесло может пригодиться тебе даже на том
свете», и ветер из других территорий подхватывал его слова и
уносил туда, где правота этих слов очевидна.

Сам он был прекрасным столяром и знал душу дерева. «Так же как у
реки есть течение, – говорил он, – у дерева есть линии
согласия. Если ты чувствуешь их, ты плывешь, словно по течению, и
дерево согласно с тобой».

Из всего того, что он сотворил своими крепкими руками, мне более
всего запомнилось самое незатейливое его творение – лодка, на
которой всегда можно было переправиться через речку. Лодка
стала частью нашего пейзажа, и речка в моих воспоминаниях
всегда предстает именно такой: прибрежные ивы, лодка,
привязанная к берегу, чуть повыше, убегающая в деревню дорога. Мы,
деревенская детвора, частенько катались на этом нехитром
суденышке, оглашая окрестности несусветными воплями.

Вряд ли Вафа-бабай, сколачивая лодку, имел намерение придать своему
творению какие-либо скрытые смыслы. Но сейчас, спустя много
лет, я вполне их улавливаю, ведь наш деревенский старец мог
делать это неосознанно. Лодка, на которой мы столь шумно
катались, символ достаточно универсальный. Она была призвана
дать нам понятие о течении, о линиях согласия, которыми
насквозь пронизано наше существование. Их надо уловить и не
противиться им.

Кроме того, лодка, привязанная к берегу, могла кое о чем напомнить.
А именно о происхождении деревни. Ведь, как вы помните,
Лотфулла Хасани, выбрал это место не случайно. В нем сидело
вечное желание уйти от преследующий его народ безысходности. Два
наших холма были него словно высокие горы. Черный лес –
нескончаемой тайгой. А речка – бескрайним синим морем, где твой
след растает без следа.

Лодка же, сделанная Вафа-бабаем, стала маленьким корабликом,
ожидающим на берегу и готовым взять тебя в другое пространство. Она
словно намекала о спасении и свободе. Разумеется, последнее
сравнение может кому-то показаться несколько притянутым.
Так, может быть и есть на самом деле, поскольку все эти образы
связаны, в первую очередь, с моей личной судьбой.

Как же Вафа-бабай сумел посвятить нас в основы своего ремесла? Это
было сделано очень ненавязчиво. Он учил нас мастерить игрушки
из дерева. А какому пацану это будет неинтересно? Нашему
учителю доставляло удовольствие объяснять нам, как
пользоваться инструментом, как выбирать древесный материал. Сотворенные
мальчишескими руками игрушки представляли собой деревенскую
жизнь в деревянной миниатюре, наивной, кособокой и –
простой, как бывает проста душа в начале жизни. Это могли быть –
арба, дом, колодец, барашек (с обязательным надрезом на
горле, поскольку Ислам, как известно, не поощряет какое бы то ни
было изображение живых существ, – надрез же означал, что у
животного уже ушла душа), деревянная сабля, борона, мельница.

Однако, игрушка, сделанная Минлебаем Атнагуловым выглядела несколько
странной. Она представляла собой какую-то непонятную нам
конструкцию, в которой, помимо прочего присутствовали две
палочки на подставке, между которыми скользил вверх-вниз косой
обломок бритвы. Вафа-бабай, увидев игрушку, озабоченно
покачал головой. По-видимому, он, еще тоже не зная предназначения
этой конструкции, сразу почувствовал сокрытую в ней ужасную
суть. «У Всевышнего свои планы насчет каждого из нас», –
сказал он, глядя на мальчика.

Это была маленькая гильотина. Откуда у деревенского пацана такие
познания, спросите вы? Какими такими духовными связями этот,
пахнущий навозом, босоногий стервец должен быть связан с
изобретателем адской машины доктором Жозефом Игнасом Гильотеном?
Оказалось, Минлебай Атнагулов узрел изображение гильотины в
книге, которая попала ему в руки на ярмарке в соседней
деревне. Мы догадываемся, что речь в книге шла о французской
революции, но мальчик этого знать не мог, поскольку не обладал
еще достаточными познаниями в области истории, да и не мог
читать по-русски. Мальчика заинтересовала машина, и рисунок в
книге (где, вероятно присутствовала и жертва), не оставлял
сомнений в том, как она работает.

Позднее, Минлебай Атнагулов казнил на гильотине кузнечика.
Вафа-бабая рядом не было, а мы, дети, наблюдавшие казнь несчастного
насекомого, еще находились в том возрасте, когда еще не
знаешь, что творимое перед тобой зло надо остановить. Вспоминая
спектакль, разыгранный нашим сверстником на зеленой лужайке,
я начинаю осознавать, что, пожалуй, он напоминал жуткие,
происходившие далеко от нас представления, где десятки тысяч
зрителей, затаив дыхание, ждут, когда свершится освященное
законом убийство. Он был похож на них так же, как наши
несуразные, кривобокие деревянные игрушки были похожи на реальную
жизнь, и дело не во внешнем отдаленном сходстве, сходство было
в самой сути этих представлений, и за всем этим лежали
странные наклонности Минлебая Атнагулова.

Другое мое воспоминание касается возраста уже подросткового, когда
взрослеющие дети стараются выглядеть старше, чем есть на
самом деле. Дни в деревне одинаковы, они похожи друг на друга,
как две щеки одного лица, и лишь при внимательном
рассмотрении можно найти в них различие – так же, как на щеке
обнаружить родинку. Именно такой день и был тогда. И отличался он от
других фразой, которую я выкрикнул в адрес Минлебая
Атнагулова.

– Твой кот и то тебя старше!

Но прежде мы затеяли спор, кто из нас старше, хотя все мы, пацаны,
большей частью были ровесниками, и спор наш разгорелся, для
того чтобы поточить крепнущие зубы. Наши словопрения были
весьма бесцеремонны: «Ты еще щенок по сравнению со мной». «Твой
отец мне в сыновья годится». «Когда ты еще пешком под стол
ходил, я уже полки в атаку водил». И прочее в том же роде,
что может прийти в голову, не отягченную заботой. Минлебай
Атнагулов участвовал в споре стоя возле забора, что огораживал
их дом. Он говорил что-то вроде: «Я старше всех вас вместе
взятых». И тут к нему подошел их кот и начал тереться об его
ноги. Вот тогда то мне и пришла на ум эта фраза о коте,
ведь мальчишеский ум далеко не идет, он берет все, что есть под
рукой.

Эти слова очень задели Минлебая Атнагулова и показались ему очень
обидными. И я знаю почему. Потому что кот был и впрямь старше
мальчика. Если Минлебаю было тогда одиннадцать, то коту
было, пожалуй, около двенадцати, – он был уже стар и
передвигался мало.

Возраст человека – знак времени на его челе, метка ушедших лет на
его теле. Можно сменить имя. Можно сменить пол. Можно сменить
веру. Но нельзя сменить свой возраст. Но мы, пацаны, об
этом, конечно, не задумывались. Да и кто в детстве задается
такими вопросами? Просто хотелось выглядеть старше и все.

Вскоре кот Атнагуловых исчез, и его больше никто не видел. В деревне
этому не придают особого значения, если пропадает кот. Вот
если пропадет лошадь или корова, тогда другое дело.

Кончилось лето, и наша речка обмелела, обнажив берега. Когда сходит
вода, в этом мне видится некая несправедливость, словно
взору постороннего открывается нечто интимное, чего при других
обстоятельствах видеть не дозволено. Река словно являет для
обозрения свое темное нутро и люди с бесстыдным любопытством
взирают на оголенное дно. В ту осень, бегая вдоль обмелевшей
речки, мы, детвора, обнаружили труп пропавшего кота. К шее
животного был привязан камень. Кота утопили еще летом, и мне
думается, как раз после того мальчишеского спора, кто из
нас старше. С Минлебаем Атнагуловым долгое время после этого
никто не хотел разговаривать. А если кто-то и хотел
перекинуться с ним парой слов, то останавливался на полуслове, словно
увидев за спиной мальчика дух утопленного кота.

Случай с котом хотя и принадлежат детству, но, отчасти, дает
некоторое достоверное впечатление об этом человеке. По большому
счету, человек в течение жизни не меняется, и его суть
проглядывает уже в самом начале земного пути.

– Мерзкий, косоглазый, кривобокий урод!

Эти слова Минлебай Атнагулов произнес, однажды, глядя в лицо Халилу.
Не помню, что было тому причиной – в детстве таких причин
может быть великое множество. Но помню, как ответил Халил. Он
ответил молчанием. В его молчании не было ни угрозы, ни
обиды, ни презрения. Халил, глядя с высоты своего страшного
дара, просто не заметил оскорбления. То же самое произойдет,
если плюнуть в глаза льву – он не поймет значения этого
действия.

Почему-то в моих детских воспоминаниях два моих сверстника – Халил и
Минлебай Атнагулов частенько появляются вместе. Я знаю
почему. Добро и зло – не могут друг без друга. Это две стороны
одной медали, две щеки одного лица, два конца одной палки.

Кроме того, деревенский человек всегда подтвердит следующую истину:
в любой даже самой маленькой деревеньке заключена вся
полнота мира. Вы обнаружите здесь – придурка и мудреца, лентяя и
работягу, жадного и бескорыстного, доброго и злого, одним
словом, остается только удивиться, как Всевышний позаботился о
таком многообразии персонажей на столь крохотной территории.
При внимательном рассмотрении здесь удерживается некое
изначальное равновесие, действует закон, согласно которому все
основные типы должны быть на этой территории представлены.
Более того, я не ошибусь, если скажу, что данный закон
подразумевает и замещаемость персонажей. Если, скажем, вдруг
деревня лишилась негодяя (негодяй мог погибнуть на охоте или
помереть от чахотки), то его место займет негодяй из следующего
поколения, а если среди молодой поросли нет достойных
претендентов, то в негодяи вынужден перейти кто-то из стана добрых
людей. «В одной деревне – вся правда мира», – так говорил
Вафа-бабай.

В моей памяти живет еще одно воспоминание, связанное с Минлебаем
Атнагуловым, и касается оно возраста более старшего, – нам
было, наверно, около четырнадцати. И хотя в этой истории мой
сверстник занимает далеко не главное место, я, все-таки,
возьмусь пересказать ее, и пусть читатель сам расставит свои
приоритеты.

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка