Комментарий |

Тайна дикого гуся (2)

Начало

Глава 2

Всё началось с огромной псины по кличке Жука. Собака не выносила
густой водочно-луковый запах Витькиного отца, большого
строительного начальника. Семья Витьки состояла из матери, маленькой
чернявой женщины с колючим взглядом и узкими стервозными
губами, младшего брата, жуликоватого с самого рождения, и
папаши, которому и жена, и дети, и Витькина любимая собака, и,
вообще, все окружающие, только мешали строить счастливое
коммунистическое завтра. Витька рос как неистребимый сорняк,
стойко перенося истерики матери и всплески воспитательной
активности отца, редкие, но жестокие, как бессмысленный осенний
град.

У Витьки была преданная Жука, в чьей будке он прятался от
беспощадного отцовского ремня. Ещё у Витьки была тайна – соседская
девочка с косой до пояса. На неё он мог смотреть часами,
прячась на крыше сарая, в густых кустах смородины или сугробе: все
зависело лишь от времени года. Моя сестра словно бы и не
замечала Витьку. Она выходила в садик около дома в лучшем
своём платьице и садилась читать какую-нибудь очередную толстую
книгу. Причём устраивалась так, чтобы её хорошо было видно
из любой «засады». Осенью и зимой она усаживалась у ярко
освещенного окна и не задёргивала штор. Дружить им не запрещали,
но Витька считался шпаной, а она была старательной
девочкой, музицирующей на пианино.

Витька, как всякий сорняк, ненавидел учителей-мичуринцев. Независимо
от времени года, они всем норовили привить хоть что-нибудь
полезное. Ему говорили: «Береги зелёного друга». А он
вырезал буквы на каком-нибудь молодом деревце. Ему внушали:
«Коммунист – ум, честь и совесть нашей эпохи». А он вспоминал
отца, который при нём орал на художника, красиво (каждая буковка
украшена серой тенью) написавшего этот лозунг: «Ты что,
дрянь антисоветская, имел в виду? Ты что, гад, тень на нас
наводишь? Думаешь, у нас культуры не хватит твои намеки
разглядеть? Стери свои тени, живописец хренов!». Ничего хорошего не
удавалось привить вредному Витьке, но «если враг не
сдается….».

В школе украли магнитофон. Виноватым, кроме Витьки, считать было
некого. Его исключили из пионеров, а потом не приняли в
комсомол, определив тем самым Витькино будущее. А оно состояло из
жестоких драк, первого стакана водки и лагеря общего режима.
После возвращения из «мест лишения» Витька стал грозой
Свиридовска – Витей Глазом, а девочка с косой – красой
университета в областном центре.

Прошли годы. На месте щитовых домов построили девятиэтажный серый
«муравейник». Даже земля возле этого дома стала какой-то
мёртвой. Остался только корявый клён. Около него, когда-то стояла
собачья будка, в которой Витька прятался от своего
невыносимого детского счастья…

Все началось именно с этого места: с верной собаки, укусившей
отцовскую руку с ремнём, с пронзительного крика соседской девочки,
увидевшей ружье в трясущихся пьяных руках Ивана Ивановича.
Все началось с Витьки, закрывшего спиной круглую дыру в
будке, из которой рвалась его Жука. Все началось со сбежавшихся
соседей, страшного мата укушенного коммуниста, и Витькиного
отчаянного стыда. Мальчик спрятался в будке и ждал, когда
высохнет мокрое пятно на холщовых штанах, а Жука, высунув из
будки свою огромную морду, рычала на всех, охраняя честь
маленького храброго хозяина.

Жуку давно съел охотник, болевший туберкулёзом, девочка выросла, а
Витька, который никогда и ничего не крал, считался вором. Он
ходил в заношенном пальто и просил, улыбаясь, деньги на
пиво, но не у всех подряд, а только у старых знакомых. И если бы
не собачья прямота Жуки, то кто знает, как бы всё
сложилось?

На месте нашего первого дома и всех соседских щитовых хибар сначала
вырыли огромный котлован. Тонкий слой плодородной земли был
грубо содран пучеглазым бульдозером и перемешан с жирной
глиной, жёлтым снегом и окаменелым песком. Другие машины, урча
от жадности, выхватывали и утаскивали куда-то огромные куски
земного тела. Рана сочилась кровью подземных источников, но
мороз зажимал эти порванные сосуды, и не давал ей
затянуться. Безобразная дыра в земле покрылась ледяной коростой. В
жидкой грязи, на еще тёплом дне рваной раны, очевидно из яиц,
отложенных жирными машинами, завелись червяки. Эти бесполые
существа в грязных фуфайках и сапогах ковырялись во
внутренностях собственных железных мамаш, грелись у костров и
курили, возбужденно переругиваясь. Но мучения земли на этом не
окончились. На дне раны установили специальную пыточную машину,
вбивающую в землю толстые и длинные иглы бетонных свай,
чтобы она умерла окончательно и не вздумала шевелиться.
Торчащие из земли концы свай спрятали в бетонную пломбу, а поверх
неё целый год возводили серую коронку девятиэтажного дома. На
старой щербатой улице Советской, среди гниющих деревянных
домов, появился каменный коренной зуб. Но это случилось через
много лет после перекрытия Камы…

Ко всеобщему удивлению запруда на огромной реке удалась на славу, и
дело обошлось без сдачи навоза государству. Вблизи плотины в
палатках, землянках, времянках и бараках завелось столько
людей с детьми и стариками, что пришлось строить посёлок
гидростроителей, названный Свиридовском в честь великого
русского композитора. Долгое время в Свиридовск приходилось
добираться по бездорожью, в него прилетали по воздуху и приплывали
по реке. Но потом упорные люди построили железнодорожную
ветку, а глубокие шрамы грунтовых дорог залечили бетоном и
асфальтом. Весёлые рабочие поставили ажурные металлические
опоры, похожие на лопоухих детей безголовой парижской башни, и
натянули между ними толстые провода, чтобы по широченным
просекам электричество могло перетекать в другие города, не
цепляясь за сучки жизнерадостных сосен и мохнатые лапы
насупившихся елей. Так Свиридовск окончательно присоединился к
государству и стал его частью…

Чуть раньше, в начале января 1969 года, когда Свиридовск ещё не
считался полноценным ребёнком многодетной Родины, у меня
возникла возможность хотя бы на неделю оставить изрядно надоевший
родительский дом и сам городок. Зимой жизнь в нём влезала в
тяжёлую шубу, валенки и шевелилась медленно и неуклюже, как
укутанное дитя, выведенное на прогулку после тяжёлой
болезни...

Родители отпустили меня в Пермь, где сестрица проходила курс
филологии в университете. Она, бедолага, разрывалась в тот период
между необходимостью сдавать экзамены, участием в
студенческом конкурсе чтецов и, похоже, не очень счастливой любовью. Ни
в одном из этих её занятий я не годился в помощники, и вся
моя братская поддержка могла заключаться в молчаливом и
деликатном сочувствии...

Наша семья оказалась странной и неустойчивой конструкцией: все её
части были очень слабо связаны. Трудно сказать, кто стал тому
виной. Детей в семье накопилось трое: я и две сестры. С
самого детства никому из нас не удалось стать свидетелем
каких-либо внешних проявлений любви или ненависти между отцом и
матерью. Их жизнь всегда являлась тайной и это, возможно, стало
причиной глубокой скрытности каждого из нас. Причем эта
скрытность так тщательно маскировалась, что и подумать о ней
никто из окружающих не мог. Все выглядело как раз наоборот.
При полном внешнем благополучии что-то в семье сложилось не
так. Может быть, нам не хватало ласковых прикосновений? В
нормальных семьях они с лихвой восполняют недостаток красивых
слов. Не берусь объяснить, но силы взаимного притяжения на нас
почти не действовали. Нашу семью того времени можно
сравнить с системой разновеликих планет. Они самостоятельно
вращаются по своим орбитам возле условного центра. А в центре –
пустота.

Первым из системы выпал отец. А мы, дети, чувствуя астрономическую
неправильность такой жизни, не могли его удержать. Нам
оставалось отдаляться от семьи в поисках любого объекта, лишь бы
он согревал. Система распалась, и каждый со временем понял,
что он – не планета, а спутник, способный только отражать.

***

Мы играли в прятки. Отец нашёл меня в глубокой детской ванне,
висевшей на толстом гвозде в коридоре. В обыкновенной ванне из
оцинкованной жести. Все дети советского времени рыдали в таких
ваннах от мыльной пены, попавшей в глаза. Старшая сестра
как-то сумела угнездить меня в столь неожиданном месте, но я
так восторженно поскуливал и так шумно дышал, что отец долго,
как будто в раздумье, барабанил пальцами по моему укрытию, а
потом, не выдержав, засмеялся и бережно извлёк меня,
вспотевшего и счастливого, на волю.

Сестру искали уже вместе. Мы облазили самые потаённые уголки
квартиры, отец даже спустился в подполье, хоть имелся меж нами
твёрдый уговор туда не прятаться. И вдруг около дубовой бочки, в
которой мама квасила капусту на зиму, я заметил аккуратно
стоящие тапочки сестры. Ещё вчера, в субботу, целый день ушёл
на то, чтобы заполнить бочку на треть. К продолжению
священного процесса уже всё было подготовлено: три мешка с
плотными кочанами, очищенная морковь и свёкла, крупная соль в серых
пачках из толстой рыхлой бумаги. Мама решила добавить в
капусту кислых ягод клюквы и убежала на базар.

Сестра, несомненно, пряталась в этой огромной бочке. С трепетом в
груди и сладостным восторгом, знакомым, наверное, только тем,
кто хоть раз добровольно, а не под пытками, выдал врагу
военную тайну, я подвёл отца к бочке и пальцем указал на
тапочки. Он почему-то нахмурился и не выказал ожидаемой радости.
Сестра появилась из глубин со злобным шипением: «Предатель…».
До сих пор не понимаю, как такое слово можно «прошипеть»?
Тогда мне исполнилось всего пять, а сестре целых десять лет. Я
даже не заплакал, потому что ещё не всё понимал. А вот для
сестры ужасные слова «изменник» и «предатель» уже прочно
связывались с горячо любимой Родиной и мерзкими типами из
кинофильмов. Почти все подлые киношные предатели обладали
противными тонкими усиками, по которым их было легко разоблачить и
возненавидеть с самого начала фильма.

Пользуясь отсутствием матери, папа принялся за изготовление
настоящих пистолетов, стреляющих горохом. Делается это оружие
удивительно просто. Сначала нужно растопить водогрейный титан. В
его тесной печурке докрасна раскаляется толстый и длинный
гвоздь, чтобы прожечь канал ствола. Большими плоскогубцами отец
вытаскивал гвоздь из пекла и вновь погружал его в
раскалённые угли. И в деревянной заготовке постепенно прожигался
длинный ход, по которому полетят гороховые пули. Ствол – это
главное. Всё остальное сделать гораздо проще. На заготовке
рисуется силуэт «Кольта» или «Стечкина», а всё лишнее
отпиливается или отрезается острым ножом. Затвор похож на поршень,
свободно ходящий по каналу ствола. Для стрельбы нужна тугая
резинка. Затвор срывается с упора, поршень бьет по горошине и
невидимая пуля летит точно в цель.

Сестра заявила, что мне, предателю и шпиону, положен иностранный
«Кольт». А она, разведчица и партизанка, возьмёт себе грозный
советский пистолет «имени Стечкина». Пистолеты были так
похожи друг на друга, что я не стал спорить. Но сестра, человек
уже грамотный, на моём оружии написала синим карандашом –
«Кольт», а на своём – красным – «имени Стечкина». Это чтобы
пресечь любую возможность случайного обмена. Потом она сказала,
что ей даже притрагиваться противно к моему иностранному
«Кольту» и брезгливо подала мне его двумя пальцами. И грозно
прошипела в самое ухо, чтобы я никогда в жизни не прикасался
своими шпионскими руками к её советскому «Стечкину»…

Восемь лет спустя, отец произнес: «Мне нужно кое-что тебе сказать…»
Мы играли в шахматы, и с самого начала партии я чувствовал
какую-то необъяснимую неловкость. Вроде бы он в чём-то передо
мной провинился, а такого никогда не могло быть. Больше
всего я боялся, что он заговорит о моей тайне… Мы напряженно
смотрели на шахматную доску, как будто обдумывая очередной
ход.

– Как ты смотришь на то, что я решил уйти от мамы?

Что мог ответить я, если всё уже решил он? Ведь это, по существу, и
не вопрос… Весёлые прятки и жмурки закончились, семейная
шахматная доска навсегда сложилась пополам, и чёрно-белые
фигурки бессмысленно перемешались.

– Нормально. Если тебе будет лучше.

Дом заметно опустел, и все вещи в нём утратили часть внутреннего
тепла. Они стали неодушевленными предметами домашнего обихода,
временным бутафорским хламом. Жить среди него досталось мне
одному, так как старшая сестра оказалась слишком взрослой,
чтобы через полированную поверхность какого-нибудь шкафа
почувствовать его внутренний космический холод, а младшая, к
счастью, – спасительно маленькой. В шахматы я больше никогда и
ни с кем не играл. Разлюбил.

Наши отношения со старшей сестрой долго продирались по пути
кровопролитных драк и взаимной лютой ненависти к нежной любви.
Каждый пережил счастливые мгновения побед и горькие часы
поражений. Однажды, когда я был индейцем из знаменитого племени
Гуронов, мне пришлось маленьким топориком тюкнуть сестру по
голове. Она тут же упала замертво, а я в неописуемом восторге
прыгал вокруг поверженного врага. Победно размахивая
«томагавком», купленным в сельмаге, и не умея снять скальп, я кричал:
«Смерть тебе, бледнолицая собака! Это говорю я – Соколиный
глаз, сын вождя». «Бледнолицая собака» почему-то не
вставала, хотя игра закончилась. Из глубокой ранки на лбу выступила
кровь… Сестра застонала и, как раненый боец из фильмов про
войну, попросила воды. И я вдруг понял, что это вовсе не
игра. Что я убил её не понарошку, а насмерть. Что меня сегодня
же посадят в тюрьму, а потом расстреляют, как настоящего
убийцу. Я таскал воду маленьким алюминиевым ковшиком, руки
тряслись… Около головы сестры образовалась целая лужа, а раненая
всё стонала и стонала, наслаждаясь моим страхом и жалким
лепетом, и униженными мольбами о прощении. И слабым голосом всё
просила и просила пить…

В семь лет я впервые испытал весь ужас и раскаяние, которые,
несомненно, чувствует любой нормальный человек, нечаянно
совершивший убийство.

Я умирал от кори, заболев ею в тринадцатилетнем возрасте. Сестра
держала на коленях мою воспаленную голову, гладила слипшиеся от
жара волосы и тихим голосом говорила какие-то утешительные
глупости. Младшая сестрёнка весело прыгала в кроватке, в
отличие от меня, она легко переносила высокую температуру.
Мягкие и прохладные руки старшей сестры запомнились на всю
жизнь. Она уехала в Пермь и вскоре тоже заболела этой совсем не
смешной для взрослого человека болезнью. В чужом городе ей
пришлось ещё тяжелее. Узнав о беде, я тайно плакал от горя и
бессилия, потому что не мог прийти на помощь. Да, пожалуй,
именно корь помогла нам не понять, а почувствовать друг друга.

Сестра выросла человеком чистым и прозрачным, как и всё, что рождает
глубокая провинция для освежающего разбавления мути и грязи
больших городов. Её счастливого избранника я ещё не видел,
но он загодя не нравился мне уж одним городским
происхождением. Если сестру я сравнивал с ласковой берёзкой в ту нежную
пору, когда под белой, еще не огрубевшей кожей пульсируют
сладкие соки, то предмет её любви представлялся болезненным и
заведомо бесплодным гибридом осеннего клёна и чахлой сосны.
Что же иное могло вырасти на заплёванном асфальте большого
города? И почему именно он – избранник?

Выбор женщины всегда большая загадка. Если она красива, то рядом с
ней непременно оказывается какой-нибудь хилый большеголовый
уродец. Если она воплощение чистоты и непорочности, то её как
магнитом тянет к последнему выжиге и проходимцу. А если
она, к несчастию, ещё и умна, то будет одинока до той
«счастливой» поры, пока не встретит хитрого мерзавца. Нелепый, на
первый взгляд, механизм выбора спасает мир от слишком частого
появления настоящих дьяволов в человеческом обличье, да и
добрые гении, с их опасными открытиями, рождаются только по
ошибке, раз в сотню лет. Кем же нужно стать, чтобы заслужить
любовь красивой и умной женщины? Логика подсказывала, что у
меня шансов нет.

С монотонной грустью я думал обо всем этом в насквозь промёрзшем
салоне маленького АН-2. Каждый второй пассажир держал в руках
темно-зеленый пакет из плотной бумаги. В него судорожно и
мучительно отдавалась дополнительная плата за скоростное
перемещение в безжизненном пространстве неоднородного зимнего
неба. Но уже через час, упав во все воздушные ямы и собрав
обязательную дань с большинства несчастных попутчиков, самолет
приземлился в аэропорту «Бахаревка» и встал в ровный ряд себе
подобных. Один вид этих надежных бипланов вызывает тошноту у
опытного человека, а оглушительный рёв бензиновых моторов –
лучшее рвотное средство для особо чувствительных натур. Им
даже не нужно садиться в самолет или видеть его вблизи. К
подобным, но ещё более тонким натурам, относилась и моя
сестра: одна мысль о полете… и всё, этого было достаточно, чтобы
возбудить физическую память нежного организма.

Свежий воздух и наступивший конец мучений ободрил. Мы покинули
лётное поле со скромным удовлетворением людей, совершивших
обычный утренний подвиг, о котором в приличном обществе не принято
говорить. Я едва тащил два огромных чемодана с домашними
продуктами. Из них предстояло готовить «прочную» и здоровую
пищу для всей неподдающейся учету студенческой братии. Тогда
я, конечно же, не знал, что такое «прочная пища», но,
доверяясь инстинктам, подходил к делу правильно. Только через
десяток лет мне попалась прекрасная книга Александра Энгельгардта
«Письма из деревни», где он писал о крестьянской еде:
«Прочною пищей считается такая, которая содержит много
питательных, но трудно перевариваемых веществ, которая переваривается
медленно, долго остается в кишке, не скоро выпоражнивается,
потому что раз кишка пуста, работать тяжёлую работу нельзя,
и необходимо опять подъесть». Книга, изданная в 1937 году,
сорок лет провалялась невостребованной в одном из таёжных
райкомов партии и предназначалась к списанию. В декабре 1977-го
я, не задумываясь, её украл.

В чемоданах лежали крупы, картошка и лук, сливочное масло и солёное
сало с чесноком, замороженная лосятина и свинина, наша
знаменитая квашеная капуста и домашнее варенье. Не лишними
казались и кое-какие мелочи: мука для блинов, солёные грузди и
укроп, сушёные белые грибы, консервированная паста из листьев
ревеня для зеленых щей, свёкла, морковь, пара небольших
кочанов капусты, перец горошком и так далее. Я полностью
подготовился к автономному поддержанию жизни десятка голодных
студентов в течение десяти дней. Мне не хватало только посуды,
воды и соли, хотя любимую чугунную сковородку я всё-таки взял.

Сестра встретила меня открытой радостью, но без демонстративных
поцелуев, способных смутить серьезного человека четырнадцати лет
от роду. Из аэропорта мы отправились через весь город в её
скромную обитель на улице Генкеля. Сначала ехали на
автобусе, а потом пересели в старый пучеглазый трамвай. Сооружение
на колёсах, лязгающее капканами дверей, отлавливало
доверчивых людей на остановках и превращало их в безликих пассажиров.
Трамвай тащился по городу медленно, как старый мерин,
измученный работой. Только иногда, вспомнив довоенную молодость,
он позволял себе чуть ускорить бег с тем, чтобы остановиться
на ближайшем перекрестке для долгой передышки. Внутри
трамвая было ужасно холодно, и все окна покрылись толстым слоем
инея. Я продул в грязно-белом панцире маленькое смотровое
отверстие, чтобы хоть что-то видеть и своим чуть-чуть
преувеличенным любопытством сгладить неловкое молчание, неизбежно
возникающее между родными людьми, отвыкшими друг от друга.
Через слепнущий от дыхания глазок на трамвайном стекле я с
любопытством разглядывал зимнюю столицу области. Она тщетно
пыталась скрыть неопрятность в глубоких и грязных сугробах. Но
даже на центральных улицах из-за них торчали покосившиеся и
давно отжившие свой век деревянные хибары. Огромная деревня,
явно подпорченная одинаковыми коробками пятиэтажных домов,
как старая женщина, украсившая себя толстым слоем грима, – вот
чем казалась Пермь.

Трамвай добрался до незримой финишной черты, из последних сил
пересек её и примёрз всеми колесами к блестящим рельсам. Пермь
Вторая. Двери с лязгом открылись, и мы вышли. В блёклом небе
ярко светило маленькое зимнее солнце. В морозном воздухе остро
пахло общественным туалетом, угольным дымом множества
вагонных печурок и дешёвыми щами из кислой капусты. Все это
указывало на близость железнодорожного вокзала, откуда можно
укатить в любую часть нашей необъятной и хорошо охраняемой
страны. Даже к китайцам в их таинственный Пекин можно было
попасть без пересадок прямо с этого вокзала.

Общежитие, где жила моя сестра, являлось замечательным устройством:
без общаг, казарм и бараков немыслимо воспитать чувство
коллективизма и незримой общности судьбы, вместительной и единой
для всех. Стены в комнате оказались покрашенными от пола до
середины тёмно-зелёной масляной краской и утешали
воспаленные взоры студентов своей незыблемостью. Выше этой панели они
были выбелены серой известью и под прямым углом переходили
в потолок с электрической лампой по центру, без больничного
белого плафона или круглого мещанского абажура. Железные
кровати с панцирными сетками во всех комнатах застелены синими
байковыми одеялами, что создавало полезное ощущение казённой
временности жизни…

Я знакомился с компаньонками сестры по мере их появления после
зачётов и экзаменов. Ни одна из них не могла вызвать живого
интереса, потому что на фоне сестры все они выглядели
обыкновенно. Кроме того, сердце моё уже давно и непоправимо занимало
неразделенное чувство. В нём я мог сознаться только самому
себе.

Я вежливо слушал щебетание студенток о формальной логике, софизмах и
силлогизмах и не сомневался, что в практическом русле жизни
эти зыбкие островки знаний не помогут девушкам долго
удержаться на поверхности. Все они рано или поздно утонут в
повседневном однообразии семейных забот, станут некрасивыми
рыхлыми тётками из очередей за колбасой. С авоськами, сумками и
равнодушными коровьими глазами, в которых давно истратилась
надежда...

Странная штука память. Она может запнуться на обыкновенном слове –
«утонуть». Из этого слова, как из невидимой спящей почки на
корявом стволе дерева, вдруг вырастает неожиданная ветка. Она
живет отдельно от основной кроны и выглядит чем-то лишним и
ненужным. Но и в ней есть какой-то смысл…

Отец научил меня плавать самым жестоким, но верным способом.

Когда мне исполнилось восемь лет, мы отправились на Чёрное море.
Однажды отец посадил меня в лодку, и мы поплыли далеко-далеко.
Берег был едва виден, я мечтал о чем-то с закрытыми глазами,
но не спал. И вдруг оказался в воде. Вынырнув, я попытался
ухватиться за транец лодки, но он ушёл от меня. Я что-то
кричал. Отец вовсе не собирался меня спасать, и пришлось плыть
за лодкой, чтобы не остаться одному над тёмной и пугающей
бездной. Боязнь морской глубины объяснялась просто:
свиридовские мальчишки рассказывали о счастливых спасениях на воде.
Чужой опыт накрепко засел в голове: если тонешь, то непременно
опустишься на самое дно реки. И в этот момент нужно сильно
оттолкнуться ногами, тогда ты пробкой вылетишь на
поверхность, где глотнёшь воздуха и крикнешь, перед тем, как снова
уйти на дно. Если следовать этому правилу, то дождёшься
спасения и не утонешь до смерти. Но это правило действовало только
на реке. Я понимал, что в море не хватит запаса воздуха,
чтобы опуститься на сотни метров до самого дна, а потом
оттолкнуться от него. Я боялся даже думать о далёком и страшном
морском дне. Страх заставлял изо всех сил работать руками и
ногами. Тогда я и почувствовал себя упорным лягушонком...

Я вспоминал первый вечер в комнате, где жила сестра…

Вне правил вместимости, эта комната заполнилась до отказа молодыми
людьми. Они дружно поедали вкусный суп и жареную картошку –
самое простое, что мне удалось приготовить на неуютной
общественной кухне. Там, на этой кухне, приходилось смотреть в
оба: и кастрюлю с супом, и скворчащую сковороду могли утащить
из-под носа. Это считалось особой ловкостью, тем более, что
хозяев готового обеда могли позвать и от души накормить их же
картошкой и супом. Первый опыт удался: гробовое молчание во
время еды – лучшая похвала повару. Стало понятно, что
запасов хватит не более чем на неделю. Я наблюдал за молодыми
парнями в грубых свитерах, пахнущих псиной, дешёвыми сигаретами
и кислым алжирским вином. Среди них сидел и «гибрид клёна»
– избранник моей сестры. Он выделялся дорогими сигаретами
«Таллинн», негритянской шапкой рыжих волос, бородой из того же
материала и рокочущим басом. Он мне не нравился…

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка