Комментарий | 0

Пробудившийся орел (О поэзии) - 3

 

   Начало

   Продолжение

 

                                       Джорджо де Кирико. Поэт и его муза
 
 
 

 

***

Есть какие-то очень глубинные, единоличные отношения со словом, как с глубочайшей и сокровеннейшей духовной сущностью; то есть твоей одинокой души – с душой Слова, как с мировой Душой и мировым Духом. Такие глубинные отношения – орфическое созвучие. Отсюда стремление к предельному сжатию слова и соединению с ним. Ты и оно – одно целое, орфическое слово. Без такого слова ничего в мире нельзя понять. Куда мы идем? К родному дому, как Новалис? Всё – здесь и сейчас. Там – тьма, кромешная, ничего нет. Там – по ту  сторону зеркала, на том берегу, с той стороны Слова. А сейчас здесь идет зеркальный дождь, каждая капелька – зеркальце и в ней дрожь, смертельный  испуг, дуновение с той стороны, из тьмы, из ничто. Это изнутри пишется, тайный разговор крови с языком, звенящая струйка-струнка. На каких словах обрывается разговор – обрывается жизнь. После того, как ты перестал кому-то говорить слова – ведь это смерть. Это и есть смерть – того, что было между вами.

Мир полон слов, шумящих, кричащих, шипящих, хрипящих, свистящих. Ужас словесности, не мы владеем словами, слова владеют нами, чувствуют, мыслят, говорят, изъясняются нами. Слово съело человека, поглотило с косточками, с потрохами, всего. Но, казалось бы, те же самые слова говорят что-то без слов, чем-то несловесным, музыкой, звуком, ритмом, гармонией, но и еще чем-то. Это они говорят душой, это душа говорит; так говорит, что как будто не словами, как будто это не слова, а сама душа, душа слов и душа человека. Это бессмертный огонь, который все хранит и все будит (по Фету), основа всего и от него всё. Вот почему слово всегда больше самого себя. И даже когда без слова, то все-таки слово всегда тут же, только не изрекается, не размыкает уста, но в мимике, в жесте, в выражении глаз, в интонации голоса.

Кто-то крутит язык как калейдоскоп, все не то, не то. И вдруг – вспышка, загорается дивный узор, волшебство, удар чуда. Душа то число, то лучик в саду. «Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце, /И если день погас, /Я буду петь, я буду петь о солнце /В предсмертный час». Пел ли он, поэт, в свой последний час? «Поэты умирают с песней на устах». Нет, не пел, каялся в грехах, солнцепоклонник. А Фет умер со словом «чёрт», это было последнее его слово. Попытался перекреститься, но смерть оборвала эту попытку.

Язык поворачивается против самого себя и кусает свой хвост, как мировой змей Уроборос. Гибкий, может себе позволить, что угодно: упрощать сложное, усложнять простое. Любая попытка анализа и  истолкования его грациозных корчей – вульгарна. Капризы и причуды, рой эфемерностей, все делается на границе, между «тем» и «этим», на смертной черте. Как «вечер ясный: ни день, ни ночь, – ни мрак, ни свет». «Я не знаю, то свет или мрак?..» На грани растворения, ускользания, исчезновения, уничтожения. Бездны на краю. На грани речения и молчания. Мистику слова рождает эта гибельная черта. Черное солнце мастера. Хуан де ла Крус, его «Восхождение на гору Кармель. «По мере нисхождения от горнего мира к дольнему речь моя становится все более многословной, а по мере восхождения от дольнего к горнему, к запредельным вершинам, речь моя становится немногословной, дабы в конце пути обрести полнейшую бессловесность, всецело растворившись в божественном безмолвии». Это и есть чистый космос языка, усилие стиля у Малларме и его единая книга, орфическое истолкование Земли.

Мир упирается в слова, а за словами туман, хаос. Слова – обманщики, жулики, они все врут, они же сочинители, они сочиняют басни, легенды и мифы, истории, одна другой фантастичней. Все, все врут эти фантазеры, Мюнхгаузены, Хлестаковы, вранье у них в крови. Это Тай-и – великий Единственный, повелитель драконов, отец Дао. Звуки напева с нефритовым звоном сходят с уст, разворачивается свиток воды и ветра. Всегда он здесь, на границе видимого и невидимого, преображается и исчезает. После него остается сияющее дуновение, божественный ветерок, навевающий на душу постоянное присутствие поэзии. Поэзия – магия и ритм, всегда с нами. Молитва, гимн, заклинание, заговор, песня.

Поэт живет в сверхсгущенной и сверхинтенсивной среде слова, сути, формы и духа, и только этим питается и не может иначе. Его обступают образы со всех миров, реальных и вымышленных, сны, миражи, мифы, события, истории, повседневность, монологи и диалоги, обрывки разговоров, клятвы, проклятия, голоса, плач, смех, рев, вопль, призыв и все они, все эти образы переливаются друг в друга, смешиваются в один вихрь, несутся куда-то… И это строки и страницы неизвестной книги. И эта книга – сама жизнь, дух жизни. Поэзия всегда до грехопадения, всегда первоначальный рай, цельное, нераздельное. Только когда луч этой чудесной зоркости попадает на плоскую, скучную, бесплодную пустыню обыденности, она преображается и расцветает, и «Мемнон начинает петь свой гимн». С поющих уст слетает огнекрылая птица слова, сердце ритма в теле звука.

И всегдашний волшебный стрелок подстерегает этот «сердца бедного полет», пускает пулю в четкую цель, пуля рассыпается на тысячу таких же пуль, они летят в тысячу неизвестных целей, независимых от первоначальной, каждая в свою, и точно в них попадают. В каждой капельке чернил весь язык, а в языке – все возможные книги. Как при фейерверке: вспышка одной звезды порождает вспышку новой звезды, с другой формой и другим узором, а та еще одну, новую, а та – третью, и так до бесконечности. Поэзия беспредельна, как этот фрактальный рост Вселенной. Илиаду пишет пенный гребешок Эгейского моря. И Лира идет дозором вдоль лучей Луны; сон или явь, под стать лунатикам и безумцам – языку и разуму. Фантастические цветы этих письмен выросли из единого, занесенного с неизвестной планеты, зернышка. Всплески магической силы, «звуки небес», следы, отголоски. Гельдерлин в своей башне безумия: «Огнем небесным воспламеняя нас, и боль святую боги даруют нам».

 

 

***

 

Рожденный для вдохновенья, волшебных звуков и молитв, поэт, о чем же он молит, о чем его молитвы: «Господи, сделай так, чтобы дважды два не было четыре! Что угодно – только не четыре!». Мы думаем, что мы знаем законы той Игры, в которую играем, то есть, которую нам дали играть. А на самом деле нам только кажется, что мы знаем их. На самом деле мы не знаем, в какую игру мы вовлечены, в какую нас заставили играть. Тупая боль пронизывает эти обледенелые миры с их метафизическим бредом. Поэт на больничной койке, бедный рыцарь, победоносец, но это уже не тот Георгий и не та музыка. Не хочет он брать перо в руки, не хочет, чтобы его читали миллионы, не желает с упорством маньяка отделывать каждую строку, попав на необитаемый остров. Он предпочел бы, чтобы его стихи нашумели больше на небесах, нежели на земле. Сновидец, мифотворец, его эзотерические полеты, фантаст, проживает свой единоличный сон. Выстрел эсэсовца в голову носителя этих космических феерий обрывает звездоносный полет языка. Каждое слово говорит: «Я есмь Сущий». Язык – небо, в котором летит журавлиная стая, души наши, белые журавли. Ужас отрыва от стаи не пугает одинокого белого журавля. Все пишут внутри Слова и только некоторые, проклюнув скорлупу Слова, выходят за предел, за Слово.

Мысль поэтическая сразу рождается, как капелька, снежинка, песчинка, травинка, тычинка. Поэт мыслит чистыми корнями слов. Эти корни порождены устроением мира в первый миг Творения. Стихи – кристаллы такого мыслящего слова. Стихотворение – растущий во времени кристалл. Время стихотворения кристаллично. Ритм, пульсация – кристалл времени, можно пощупать слухом и зреть слухом. Стихотворение – кристалл, в котором заключен смысл. «Открылась бездна звезд полна, /Звездам числа нет, бездне дна». Ритм, рифма, звукопись, образ, музыка и гармония стиха  делают смысл несравнимо большим, чем пересказ этих же слов презренной прозой. Разрушается кристаллическая структура, и блистательный, бесценный алмаз превращается в обыкновенный уголь. Это и есть волшебно-поэтический смысл, о котором пишет Мандельштам. Стихотворение  излучает таинственные значения слов вместо известных, обиходных. Блаженное, бессмысленное слово. Что и есть поэзия. Бессмысленное – то есть непредставимое в общепринятом смысле. Стихотворение – кристалл смысла. Кристалл самодостаточен. Смысл кристалла вне кристалла не существует. Пересказать его другими словами – уничтожить весь его смысл. Кристалл стихотворения излучает таинственное сияние своего смысла для тех, кто любит его и кому никакого другого смысла не нужно.

Вот поэт стоит тут, посреди мира, один, любящий свет и сияние отдельного слова. А вокруг только те, что любят слово в массе, в потоке, и они в этом неисчерпаемом словесном потоке, как рыбы в море, это их родная среда. Что между ними общего? Ничего, ничего между ними нет общего. Поэт на своем кремнистом пути. У поэта зоркие, неустрашимые глаза и чуткий слух, чтобы услышать голос мгновенья и откликнуться стройным звуком. Поэт – бессмертный сын солнца и океана, заклинатель, вызывает из небытия стих – древний ритм прилива и отлива. Поэзия – первозданное колдовство, белый свет Слова, этим Словом был создан мир. Чтобы родились магические слова и красота песен, нужно принести себя в жертву, стать огнем и сгореть в этом огне. Так говорит единственная дошедшая до нас книга Майи «Пополь-вух». О том же и в Каббале: Бог создал Творение с помощью магии из трех букв еврейского алфавита – алеф, мем, шин. Это три буквы-матери. Вот почему поэзия непереводима, в ее сущности, в ее зерне.

Отравление словесностью, растление. Разврат романов, распутство повествований. Старенькая, потрепанная машина литературы катится, катится, колеса вязнут в расхлябанных колеях. Этот темный, тернистый, ухабистый путь. Дух сложности, множащий запутанные клубки лабиринтов, измотает и вымотает мощь.

А душа аскетична по природе, ей свойственно испытывать брезгливость к множественности, к избытку, к роскоши. Слово в мире – идол, ему поклоняются пуще, чем духу. К кому, как не к нам обращен загадочный фрагмент Анаксимандра: «Я открою вам жуткую тайну: язык есть наказание. Все вещи должны войти в язык, а затем выйти из него словами в соответствии с отмеренной им виной». Так что же было в начале, Слово или Молчание? Суфии кружатся, кружатся в своем безмолвном, священном танце. Это не у них, это у нас  закружится голова! Шаманы черного неба у тувинцев только в молчании ночи могут услышать звук творящей мировой силы. Душа – единственная подлинная реальность, душа – аскет, молчальница. Запредельность лирики страшит нас всемирным рыданьем аонид.  Поэзия – перевод с Молчания на слово. Поэзия – это не сочинение стихов, это воспоминание, память первичного творящего Слова, рожденного Молчанием.

 

 

***

 

 Слова стали не только нашим мышлением, но и всей психикой, чувствами, душой, памятью, совестью, моралью. Что-то еще есть несловесное, предчувствия, интуиция, но заглушены словом, и заглушаются все больше. Не заглушатся ли полностью? На то и поэзия, чтобы слово осталось по древнему интуитивно, стихийно. В фольклоре язык не был штампом, там нет преграды между словом и чувством, там слово чувству адекватно. Преграда возникла, когда язык стал литературным. Импровизации гиляцкого сказителя – это внушение особого духа миф-кеху (земной дух), который обитает на кончике языка певца, диктуя ему божественные фантазии. С покровительством этого духа связана сама жизнь певца. Когда дух покидает певца, он умирает. У Рильке: «Сердце – великий магистр отсутствий». Отзвук Чжуан цзы: «В начале начал было Отсутствие, и не было у него ни свойств, ни имени. Из него появилось Единое». Это то самое «священное безмолвие», которому учили древние религии. «Там, где есть обладание знаками, есть и обман. Там, где есть не-обладание не-знаками, нет обмана. Поэтому татхагата видим по не-знакам как по знакам». Алмазная сутра. Поэзия до слов, до языка; некое изначальное чувство. Но, все-таки, что же в поэзии важнее, слово или молчание?

 У Фета: «Прости! Во мгле воспоминанья /Все вечер помню я один: /Тебя одну среди молчанья /И твой пылающий камин». (Стихотворение 1888 года). Вот, не будь слов, не было бы этого особого смысла и образа для сознания – «Тебя одну среди молчанья». Надо же: она находится одна среди молчания. Хотя он, кого она любит, тут же, рядом. А у них – Молчание. Какое-то космическое, всемирное, тотальное Молчание. Молчание – среда, заколдованность, томящий «волшебный круг». «Волшебный круг меня томил». Ни музыка, ни живопись, ни танец, ни жест, ни мимика не могут создать в сознании, для сознания этот удивительный смысл, этот чудесный образ. Только слова могут создавать в сознании эти смыслы, эти образы. Вот в чем предназначение слова, вот что – поэзия. Слово открыло и подарило сознанию человека огромный, чудесный, неисчерпаемый мир смыслов и образов, чего до слова, вне слова не было, и нет, и не будет. Только у чудесной силы слова сознание может найти себе такой образ: «Стучусь у сердца твоего». Для этого поэт и предназначен. У поэта слово приобретает эту чудесную силу, становится ею, дарит сознанию свои дивные создания. Это и есть поэзия, поэтическая сила слова. Без слова, вне слова ничего этого невозможно. Ни одно искусство, кроме слова, не может дать нашему сознанию такого богатства, таких сокровищ смыслов и образов, таких чудес.

С этим стихотворением Фета перекликается другое, раннее стихотворение 1842 года: «Шумела полночная вьюга /В лесной и глухой стороне. /Мы сели с ней друг подле друга. /Валежник свистал на огне». Тоже – двое среди молчания. Тоже – у пылающего огня, у камина. Между этими двумя стихотворениями, ранним и поздним, началом и концом, – 46 лет. Целая жизнь. Те же двое. Что изменилось? Молчание этих двоих и вообще молчание, в котором они двое. Они молчат по-другому. Молчание другое. Оно другое нам говорит. Там оно молодо, оно вначале, его трагизм еще молод, он только предвещает нечто. В позднем стихотворении молчание конца, катастрофы, отчаяние и безнадежность. Молчание воспоминания, молчание в конце пути, окончательное.

Наше сознание видит и слышит словом, воспринимает словом то, что без него не могло бы никогда ни увидеть, ни услышать, ни воспринять. Слово открыло и открывает нашему сознанию неведомые до того тайны мира и тайны нашего же сознания как и бессознательного. Слово открыло сознанию его самого. Слово не отменяет ни инстинкт, ни интуицию. В слове и то и то.

У Тютчева: «Как над горячею золой /Дымится свиток и сгорает…». Это нестерпимое однообразие и этот «сей пламень», огонь Гераклита, мерно возгорающий и мерно гаснущий, – закон жизни и всего живущего, всего, что есть в мире. И сама красота – тот же закон, то же однообразие. Законы вечной красоты, мерные творенья. Вырваться из этого, из этой тюрьмы, из этой узницы – на волю! А где воля? Только смерть. Гибель. «И не томясь, не мучась боле,  я просиял бы и погас». Тоска силы, тоска энергии, стесненной в узких гранях мира и бытия. А Фет горестно восклицает: «Не жизни жаль с томительным дыханьем, /Что жизнь и смерть? /А жаль того огня, /Что просиял над целым мирозданьем, /И в ночь идет, и плачет, уходя». Что же, его не томило, не мучило однообразие этого горения? Для него горение этого огня всегда было вспышкой, исключительностью, экстатическим мигом, наивысшим, один раз. Каждый раз – неповторимо. Потому что каждая новая вспышка этого огня не помнит предыдущую и не знает о последующей, живет только один раз, в этот самый миг, на высшем накале, не оглядываясь назад и не вглядываясь вперед. И это и есть подлинная красота и подлинная свобода.

У Фета или молчание, говорящее, или вспышка чувства, страстное восклицание, миг наивысшего накала. А музыка для того, чтобы надрываясь, в слезах, в рыдающих звуках, всю ночь петь до зари, на высшей ноте души, на высшем горении, одну ночь как всю жизнь. Все остальные дни и ночи, и вся остальная жизнь – томительны и скучны, немузыкальны, не нужны, не жизнь. Жизнь только в этом накале, в этом полном на всю силу горении-сгорании. О том же у Анненского «Мучительный сонет» («Едва пчелиное гуденье отзвучало»), эта мольба, этот надрывный вскрик: «О дай мне только миг, но в жизни, не во сне, /Чтоб мог я стать огнем или сгореть в огне!»

И опять Фет: «Молчали листья, звезды рдели… Что чище звезд, пугливей ночи, /Страшнее тьмы, /Тогда, взглянув друг другу в очи, /Сказали мы». А зачем тогда слова? Если все можно сказать взглядом, то зачем же слова? Зачем, зачем?.. Тютчевское «Молчание (Silentium) – вообще не надо говорить; ничего не надо говорить, не надо речи. «Мысль изреченная есть ложь». Надо все держать в себе. Молчать полностью. Полностью замкнуться в себе. Значит, и взглядом ни с кем не говорить, не только словами. Это другое молчание. У Тютчева  молчание в себе, молчащее «Молчание». Молчание, которое даже и с самим собой не говорит, а только внимает самому себе, внимает голосам в себе. Такое молчание в себе полно таинственных голосов, но на разговор, на диалог они не просятся. Говорят, поют только они. А ты им внимаешь. У Фета, наоборот, молчание говорящее, вовне, в разговоре взглядов. Это только молчание слов, речей, молчание уст.

 «Мысль изреченная есть ложь». То есть истинная мысль та, что вне слов, неизреченная. И все-таки мы мыслим словами. У нас мышление неизреченное, бессловесное, интуитивное проникает в мышление словесное, пронизывает его, заряжает собой, так что словесное мышление, «мысль изреченная» начинает излучать эту бессловесную интуитивную мысль и поэтому уже не ложь. Но и сам язык – разве не порождение той же бессловесной (дословесной) интуиции, бессловесного способа мыслить, тем, что зовем магией и мистикой мысли? Сам язык создан этой могучей, интуитивной, дословесной мыслью, магией дословесной интуитивной силы и продолжает ее, эту Мысль, эту Силу содержать в себе, хранить, постоянно восполнять и излучать. И еще: пересечение личного, субъективного, своего дослова, неслова с объективным, общим, родовым словом. Общее, родовое слово перевоплощается таким образом в свое, субъективное, единоличное слово. Такова же текучая граница понимания и непонимания. Понимает ли другой твое дослово, неслово? Нет, это невозможно. Вот об этом у Тютчева. Твое дослово, неслово, переведенное в форму общего слова, утрачивается, его уже нет, оно ложь. Для понимания – ложь. Оно будет неверно понято. Потому что оно подразумевает  совсем не то, что несет общая форма слова, и это-то и не передать другому. Передать можно только бессловесно – во взгляде, в жесте, интонации голоса, мимике (выражение лица, глаз). Об этом у Фета «Молчали листья, звезды рдели». Или твое дослово, неслово настолько поглощает собой и перевоплощает в себе общее для всех, объективное слово языка, что оно, став словом, изреченное, перестает быть понятным и ясным в принципе, то, что называют «темный язык». Понятен только тебе самому. Из общего для всех, объективного языка ты создал свой, единственный в своем роде, чисто субъективный язык, существующий только для твоего собственного употребления и самовыражения, никому, кроме тебя самого, недоступный. И тогда – герметизм,  «Неведомый шедевр» Бальзака.  

 

А вот у Фета слово  – орел, хватающий на лету и чувство и мысль, и делающий их реальными, зримыми и осязаемыми, дающий им телесную  жизнь. «Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук /Хватает на лету и закрепляет вдруг /И темный бред души и трав неясный запах». У Фета слово всемогуще, оно – Бог. Давая изреченность, изрекая, слово дает реальное бытие, реальную жизнь эфемерности чувства и мысли. Но у того же Фета: «В усердных поисках все кажется: вот-вот /Приемлет тайна лик знакомый, – /Но сердца бедного кончается полет /Одной бессильною истомой». Так может или не может «крылатый слова звук» схватить «и темный бред души и трав неясный запах»? Или «могу схватить и закрепить» – только иллюзия, самообман? И каждый раз этот дерзостный полет тщетен? А на самом деле все, что хочешь схватить, всегда ускользает – и темный бред души и трав неясный запах, и всё, всё! Тайна остается тайной. В боги дверь наглухо закрыта и ключа от нее нет. А зачем тогда продолжать бесплодные, бессмысленные попытки?.. Еще и еще раз: «И снова тоже дерзновенье, /И та же темная струя… Не так ли я, сосуд скудельный, /Дерзаю на запретный путь, /Стихии чуждой, запредельной,  /Стремясь хоть каплю зачерпнуть!»

Начинаешь писать, и слова тянут откуда-то чувства, мысли, картины, которых словно бы в тебе и не было, пока не начал писать. До слов было что-то смутное, неясно что. Язык в принципе необъясним, неизмерим, то есть мистичен. Таким он возник, таким он первоначально и был. Язык породила таинственная сила, не поддающаяся объяснению. Первоначальный язык был полностью языком этой силы. Таким он остался у подлинных поэтов и у детей до семи-десяти лет, пока они не обучились языку взрослых. Мир взрослых, мир технической, математической, прагматической цивилизации сделал язык рациональным, понятийным, то есть сделал его объяснимым и измеримым, под себя, под свои цели. Это язык объяснимости, измеримости всего и вся. Язык поэзии, как и первоначальный древний язык, наоборот, основан на неизмеримости и необъяснимости. Этим он и порожден. В нем миры стихий, ритма, грации, воображения, космических вихрей. Так и по Афанасьеву: первоначальный язык был поэзией, поэтический, порожденный чисто образным восприятием. Язык самодостаточен, он может жить своей жизнью, свободный от однажды закрепленной связи с реальностью, и тогда-то и начинается собственно поэтическое творчество, работа воображения, фантазии, создание вымыслов. Этот принцип остался неизменен с древнейших времен. Поэты всех времен и нынешние действуют в языке точно также.

Виной – мысль. Мысль и есть грехопадение. Вот что Адам сорвал в раю с древа познания добра и зла, вот какой плод – мысль! Познающую и различающую. «Все мысль да мысль… Счастлив, кто влеком к ним чувственным, за грань их не вступая. Есть хмель ему на празднике мирском. Но пред тобой, как пред нагим мечом, мысль, острый луч, бледнеет жизнь земная». И сила отнимается, и страсть, и то самое безумие, то самое буйство жизни, о чем все эти поэты – Боратынский, Тютчев, Фет, Пастернак. «Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень /Дятлов, туч и шишек, жара и хвои…». Вот что надо с  мыслями сделать! Вернуть их в райское состояние, до грехопадения. Вернуть их обратно на древо познания. Что все эти поэты и делали. Это все поэты делают. Это их назначение.

Сердцу надо немного слов, оно богато нищетой. «Ничего не надо нищете моей». А вот уму слов надо много; чем умней, тем все больше и больше, для его красноречия и толкования толкований. За гранью восприятия брезжат огромные миры неведомых смыслов, меняющих свой вид от малейшего дуновения формы. Давно уже эти утонченности перестали учитываться и цениться. Теперь это никому не нужно. Восприятие делается все грубее, все упрощеннее. Печально, печально. Смысл существует сам по себе, а его выражение само по себе. Смыслу хочется чуда гармонии и красоты, и он ищет себе совершенную форму, ритм, союз волшебных звуков, чувств и дум. Только ведь не всегда хочет, не всегда ищет. Да что там! Некогда ему теперь, спешить надо, торопиться, поскорее высказаться, кое-как и как-нибудь. «Только песне нужна красота,/ Красоте же и песен не надо». У красоты есть свой смысл, он то поет, то считает звезды на небе предсказаний, звездочет, халдей. То певучесть морских волн, то технический рай, беспесенный.

Паскаль о лжи воображения, и Кант: долг философии – борьба с фантазиями. А Шекспир, «Сон в летнюю ночь»: «Любовники, безумцы и поэты из одного воображенья слиты». У Шелли в его «Защите поэзии» – гимн воображению. Джон Китс: «То, что воображению предстает как Красота, должно быть истиной – неважно, существовала таковая до этого или нет. Для великого поэта чувство красоты торжествует над всеми прочими соображениями, – вернее, изгоняет все прочие соображения. Я могу уверовать в ту или иную истину, только если ясно вижу, что она прекрасна». У Вячеслава Иванова: «Прияли пелену поэзии из рук Истины. Поэтическое видение есть пелена, через которую взгляд может проникнуть и за которой открывается тайна «иных миров». Это он взял из рук Гете: «Чтоб Истина счастливцу даровала /Поэзии святое покрывало». Но поэзия  сама по себе истина, ей не надо быть ни пеленой, ни покрывалом, приоткрывающим Истину.

Из космоса явится конь, сын Горгоны, Пегас, посмотрит в глаза твоим твореньям, поэт, певец, творец громких, красивых, певучих слов, – и весь живой трепет твоих пламенных вдохновений замрет, погаснет, окаменеет. А конь откуда пришел, так и уйдет туда же. Пегас, порождение чудовищ, и сам – чудовище. Тот, кто читает в оригинале Гомера, Данте, Шекспира, не будет метать бисер банальных пересказов. У него другая картина мозга – вид из вечности. Жестокие игры, нейронные витязи в тигровой шкуре, на границе известного и неизвестного, узнаваемого и неузнаваемого. Призрак Незнакомки в туманном окне. Попытка определиться рушится, проваливается, опять и опять. Обман, самообман, иллюзия, миражи языка. Тут все приговорены к смыслу. «Если человек начинает думать о смысле жизни и ее ценности, то можно сказать с полной уверенностью, что он болен» – дает свой знаменитый диагноз Фрейд. О Вавилонской башни блеск и крах! Привычная логика причин и следствий вдруг, неожиданно для всех, начинает идти по пути нелепостей, нести дичь и чушь. Голос древней крови, бормочущий бессвязные, страшные заклинания. Лицо языка искажается, иногда жестокое, страшное, как у библейских пророков.

Слова из влажных «Л», горят, как свечи, гаснут на ветру, не означают никаких земных смыслов, ни чувств, ни мыслей, одно громадное горе всех времен, все горе всех времен, и земля горькая, как полынь. Это – душа, и у души когда-то было имя. Душа – женщина. Нет преграды между смыслом и формой, формой и сердцем. Слово идет напрямую, сразу в сердце. Это сердечное слово, оно одно для всех.  Все сердца – это одно сердце, одно большое Сердце. И у этого Сердца есть нечто, что завораживает душу, и это-то ничем необъяснимое чувство-состояние и вызывает такие слова и в таком порядке, чтобы они так сложились и стали стихотворением. Слова эти, ставшие стихотворением, и передают эту магию чувства из души в душу, из сердца в сердце. Так будет, пока есть души, чуткие к этой магии, этой мистике, этому состоянию. Не будет таких душ, поэзия закончится. Закончится ее время.

Природа, она же Бог, говорит человеком и его языком, и его искусством, наукой, всей его историей нечто свое, тайное. Надо различать, когда это природа (Бог) говорит через человека, человеком, его языком, а когда говорит сам человек, сам от себя (суесловие и словоблудие). Поэт – пульс Сущего. Поэт (истинный) пишет для какого-то космического взгляда, для чистого космоса языка. Так свое написанное и редактируют, отчеркивая все, что не годится для этого взгляда из космоса слова, что для него мелко, не нужно, плоско. Назначение поэта – сохранять гармонию с космосом. В лучших стихах слова бесконечны. Поэт видит лицо Слова, всю его мимику, слышит все интонации его голоса.

Считай себя только поэтом и будь этому солнечно рад. В шуме времени вечные ноты, звучат то громче, то тише, звучат всегда, не смолкая. Имеющий уши да слышит. У Афанасия Никитина в его «Хождении за три моря»: «Волосыны да Кола в зорю вошли, а Лось главою стоит на восток». Волны языка как в первые дни творения, в них плещутся боги звуков. Каждое слово помнит гостеприимство дома бытия, в котором ночевало. Слово пахнет дорогами, по которым гуляло с Данте, Рабле или Шекспиром.

Слово – это выражение тишины, речь молчания. Тишина и молчание – это только невыраженное слово, то, что невыразимо и неподвержено проявлению. Молчание – мистерия. А слово, подлинное слово, полно молчания.  Мыслить знаками и звуками, это повозка на двух колесах Неба и Земли. Мир не только сотворен Словом, мир продолжает им твориться. Искорки чудес, нечаянные, негаданные, нет-нет да и вспыхивают в пустыне языка. Эти искры божьи – великая радость. Только тогда – «И счастье я могу постигнуть на земле, /И в небесах я вижу Бога», и слышу «пустыни детский смех». Ведь и она внимает Богу, и она озаряется нездешним светом, и она преображается в сиянии чудесного огня, и сама делается Чудом.

В словах слышится пение чисел, скрип месяца, тридцать заветных звуков. Слово, слетая с заклинательных уст, тут же сливается с тем, чьим именем ему велено быть. Эта магия  всегда с нами. Напутствие гулякам праздным, творцам хрустальных звуков и райских песен, потворство слепцам и лунатикам, идущим по тонкому льду колдовства. Слова улетают в свой заповедный рай, а запись остается с нами на бумаге.

«Рано возникли и великие первые творения, и свершения искусства, так как они существуют среди первоначал». Платон.

Поэзия не устает отзываться на эти первоначала от Шумера до наших дней.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка