Комментарий | 0

Почему мы не воем в сумерки

 

Игорь Шестков. Дорогая буква Ю. — СПб.: Алетейя, 2021 — 416 с. (Серия «Коллекция поэзии и прозы»).

 

 

Автопрезентаций в этой необычной биографической книге московского художника и прозаика, уехавшего в 90-м в Германию, да так и не вернувшегося, хватает с лихвой. В принципе, это и есть одна сплошная исповедь автора – в заметках, воспоминаниях интервью – желающего узнать, все-таки тварь ли он дрожащая, испугавшаяся судьбы, или право имеет. Например, жить не то чтобы не по лжи, а в принципе подальше от Родины.

Кстати, эмигрантом себя Игорь Шестков, о чьей книге «Дорогая буква Ю» речь, особо не считает. Вот так сел в поезд до Берлина и вышел в другую жизнь, а там уже неудобно было отказываться от изобилия, свалившегося на голову. Книги, музеи, выставки, коих и дома, конечно, хватало, если бы этот самый дом у него на самом деле был, и та же Москва вдруг не начала буквально выталкивать его из постперестроечного пространства. И главное, исчез смысл, понимаете? «Этот типичный московский человек, не диссидент, не обыватель, не ученый, седьмая вода на киселе, после 5 лет университета проторчавший непонятно зачем десять лет в научно-исследовательском институте, самозваный художник и неудавшийся, написавший лишь один (уничтоженный впоследствии) роман писатель… так и не знал, кто он и что собственно в жизни хочет», – начинает свой рассказ автор, и дальше еще лучше.

Вот зачем уехал, спросите? И ведь не проспал свою станцию, как в случае с автором этих строк, решившим посетить Харьков, усевшимся в поезд «Дебальцево – Берлин», который проезжал этот славный губернский город по пути в Германию, и оказавшийся сами понимаете, где. «Причины имели место быть, – вспоминают в книге. – Но только «контурно»… Пунцовые и голубые дирижабли, покрытые золотистыми буковками, медленно проплывающие перед закрытыми глазами. Тысячи голосов, поющих и шепчущих мне что-то в мертвящей тишине. Странные существа, в которые то и дело превращалось мое тело, тянули меня в незнакомые мне миры, в лучшем случае пародирующие мой московский мир… Больным я себя не ощущал. Видения мои не были чем-то патологическим… патологической была наша обычная советская жизнь… Наоборот, они были единственным ценностью моей постылой жизни».

Дирижабли, буковки, существа… Вообще, автор – будто антипод еще одного эмигранта, скандально известного парижского художника Воробьева с его мемуарами «Леваки» и «Графоманы», где он роздал всем сестрам по серьгам и сусалам. «Живу бедно и тихо, у меня нет ни планов, ни проектов, я не ставлю перед собой никаких задач, не думаю о сроках, ни о ком не забочусь, разве что сумку нести Уте помогаю», – пишет Шестков, но словно алкоголик, твердящий «не пью и не тянет», порой таки бросается в запой воспоминаний, и тут уж держись!  Нет, надрыва и обиды на прежнюю жизнь, где он так и не стал признанным художником, у Шесткова, конечно же, нет. Лишь грустная констатация и правда жизни. «Знатоки и умельцы говорили мне — если хочешь чего добиться, побегай за водкой для Немухи или Дробилы годок-другой. Тогда тебя и в стаю примут, и в каталог вставят, и продаться помогут... Никого не трогает, ни как ты рисуешь, ни что. Для них одно важно — не допустить чужака к деньгам, к иностранцам, к сучкам…»

Ну, вот с кем еще сравнить этого автора, чтобы вы поняли? Помнится, один литератор прямо указывал на свою связь с лучшими образцами русской прозы – Чехов, Бунин, Казаков. А здесь русской прозы нет, есть бреющий стиль, отсылающий к Хармсу и Зощенко, но сам автор не любит таких сравнений, поскольку не находит у себя ни сатиры, ни юмора. Даже черного. Разве что Ходасевич, да и то ситуативно, поскольку – «общий» Берлин. Урбанистический угар его «Европейской ночи», когда все происходящее, а именно – умирание русского модернизма – лишь фиксируется, задал планку на многие годы, определив стиль письма. У Шесткова в его раннем эмиграционном периоде – тоже созерцание и описание прежней жизни, только там разлагается советский Ренессанс позднего разлива, а в дальнейшем – уже «чистая» европейская проза. Именно здесь художник дополняет писателя, и Босх протягивает руку Кафке.

О фирменном стиле Игоря Шесткова – превращение советского бытописания в берлинскую фантасмагорию – уже известно, поэтому не будем повторяться, этому как раз посвящены три тома его малой прозы, недавно вышедшие в питерской «Алетейе» А вот завершающие пятитомник книги – эссе о художниках (где как раз происходит упомянутая смычка, и автор перемежает «художественные» рефлексии с рассказами о себе), собранные в «Щарманщике на улице Архимеда», и упомянутые биографические заметки и «записки обо всем» в «Дорогой букве Ю» – это как раз важная пуанта в вопросе стиля. «Найти точки пересечения мазохистской графики Шульца с миром шульцевской прозы — искушение, перед которым я не могу устоять», – объясняют нам  примерный смысл симбиоза стилей у одного и того же автора.  Но это в «Шарманщике», там про искусство, а здесь… В этой книге и дневники, и записные книжки, и отрывки, и большое эссе про Гоголя и даже критическая статья «Почему мне неприятно читать Набокова». Действительно, почему? «Набоков боится штампов… – объясняют нам, и даже на примерах, – а литературный язык только из штампов и состоит. И мастерство писателя состоит не в том, чтобы придумывать новые сочетания‐занозы, по четыре дюжины на печатный лист, а в том, чтобы штампы наполнять свежим содержанием, новой мыслью, новой жизнью — и давать им прорасти новыми побегами». О том, как эти «побеги» превращаются в той же «новой жизни» в осиновый кол для самого автора, в книге Шесткова тоже немало.

В любом случае, в эссе о художниках все-таки легче опираться на традицию, решая, кто же этот пес, бегущий за нами в поисках то ли жертвы, то ли сюжета. «Странно, почему мы не воем в сумерки? – удивляется автор, живущий в мире Гойи, Кранаха и Босха. – Ведь уже в двадцать лет видны жесткие лошадиные космы гойевского Сатурна, пожирающего нас, в тридцать пять — до наших носов доносится смрад из его пасти, а в пятьдесят пять, немногие, еще не сожранные им — ощущают чешуйчатость его кожи…» В то время как в «Дорогой букве Ю» Шестков, уже синтезировав «художественный» опыт мастеров прошлого, остается один на один и с причинами, и с последствиями. И чеховская собачка, которая «ску-ску-ску», и даже позднейший Пес Петербург уже не спасут от личных монстров. «Эти тексты – не литература, а гибель… путь, путь вниз… описанный не без кокетства – сообщает автор, – но не с читателем кокетничает мой герой, а со смертью… в тайной надежде ее смягчить… задобрить… обмануть… и все‐таки пробиться назад, к жизни… Понимаете, мои тексты – не самоцель, это я давно похерил. Они только «протоколы»…

Вот почему это нужная и важная не только для автора книга. Эмигрировавшим хоть в Европу, хоть в дремучего себя все равно ведь рано или поздно нужно разобраться в том, что ищет он в краю далеком, что бросил он в краю родном. Кроме того, не забудьте про якоря, если уж все прочее – полжизни, четверть первого на табло, целая вечность в пересылочном лагере – оказались балластом, и в сны о чем-то большем не допускаются. Они у Шесткова, «осмелившегося сковырнуть осточертевшую скорлупу советчины и нагишом переплыть Стикс», порой вырываются с корнем – из почвы, из города и мира, из упомянутого времени, когда жилось и пилось там то и там то.

Автор описывает ситуации – веселые и грустные, жизненные и совершенно фантастические – чтобы в конце каждой из книг его ностальгической прозы герой оказывался совершенно другом месте. Где ни прежний опыт, ни воспоминания, ни какие-либо сантименты попросту не нужны. Он может проснуться, словно у БГ, в кресле президента и плакать, не умея объяснить, как он сюда попал. Так, к примеру, начинается эта книга про букву «ю». «Кошмар этот мучил меня несколько раз. Каждый раз, просыпаясь, я хватался покрепче за мой обыденный московский мир и мрачное видение исчезало». И так, допустим, автор попал на Запад, проснувшись именно в том городе, который ему снился в Москве. Возможно, это был чужой сон, так бывает, и отказаться уже было нельзя. А может, эти аберрации – рука Провидения, коллективный эгрегор, защитивший хотя бы одного своего мастера от неминуемого погрома?

Особенно хороши здесь автобиографические заметки. Детская Бразилия в подмосковном доме отдыха, как у Аксакова, если бы не советские рабыни на кухне. Рай молодоженов, словно на открытке. «Катались мы однажды на лыжах по водохранилищу. Меня уже все приводило в бешенство — и лыжи, и ветер, и снег, и жена. И главное — моя идиотская роль счастливого супруга». И на открытке раздосадованный муж протягивает руку неуклюжей жене в сугробе: «Ну, Нина, ну твою ж мать!»

Точные формулы бытия, выверенные формулировки бытовой мудрости, максимы на каждый день, словно в настенном календаре. «Эмиграция – это клонирование личности и расщепление вселенной, а не побег. Желая попасть в рай, ты посылаешь своего двойника в ад». Ведь это не СССР разрушался, а мы – его дети, его тело». «Обычная жизнь – эта карточная шестерка – бьет всех литературных тузов. Она богаче и интереснее любой литературы, лирики, фантазии, любых «словесных энергетических конгломератов». Потому писать надо «на уровне автобуса» или как Венечка – электрички...»

Кстати, из этого «раздвоения» – жизни с литературой и автора с героем – выросла фантасмагорическая проза Игоря Шесткова, и в частности, его знаковая готическая повесть «Покажи мне дорогу в ад», где несчастный Гарри кем только не оказывается по прихоти таинственного Монсеньора – от жениха на мафиозной свадьбе и палача в канун Варфоломеевской ночи до Матери Терезы

«Мы переехали. А большую квартиру в Доме преподавателей, в которой я научился прожигать бумагу, разменяли, в ней уже сорок лет живут чужие люди», – тем временем сообщает автор в «Дорогой букве Ю». Как много коннотаций, вы не находите? Здесь и упомянутый Веничка с шилом в горле, и Пригов без затей. Мол, просто «Живите в Москве», если помните. И у Пригова, и у Шесткова герой приходит и не находит – ни дома, ни дыма, ни сгоревшего в нем Отечества. «Я хочу им крикнуть: «Гады! Сволочи! Я же здесь жил! На этом самом месте, где вы сейчас незаконно занимаете пространство моего детства!» – восклицал Дмитрий Александрович. – «Где, какое твое детство? – оглядываются они. – Нету нигде твоего детства. Вы, гражданин, ошиблись». «Нет-нет, я не ошибся. Здесь вот лежит растоптанное вашими бесчувственными ногами мое хрупкое, беззащитное детство! Ну, скажите им, подтвердите»! – бросаюсь я к случайным прохожим, хватая их за габардиновые рукава. Они спокойно, но брезгливо отстраняют мои пальцы, как какого-нибудь пьяницы или проходимца, или еще хуже – скользкой слезливой гадины. «Нет, не помним!» – и поспешают прочь. «Гады! Гады!» – рыдаю я».

На самом деле, все немного иначе. «Единственное, что требуется от отживающего свой век человека – это умение вовремя заткнуться, убраться... и не мешать росткам новой жизни прорастать сквозь колючую проволоку никому не нужной старческой мудрости, – убежден автор «Дорогой буквы Ю». – А уж какие это будут ростки — не нам судить. Все наши музыкальные, живописные, бронзовые или словесные памятники самим себе – с точки зрения новой жизни – не более, чем отстриженные ногти мертвеца. Не надо вылезать из гроба и сосать кровь у младенцев! Не надо обижаться на осиновый кол – единственную награду, которой награждают нас молодые! Вот так, лай, не лай, а хвостом виляй!»

Ну, или в сумерки, как в названии статьи…

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка