Мир Кристины
…На следующий день я вошёл в её комнату. Собрал все оставленные ею вещи, включая и те, которые она носила, когда была ещё совсем маленькой девочкой. Её длинные лёгкие платья – из такой тонкой ткани, что их можно было без труда пропустить сквозь кольцо весьма скромных размеров, с её же пальчика – …костюм клоуна, который она сшила себе сама… её игрушки, настольные игры, несколько больших кукол… а также девчачьи украшения, безделушки и талисманы, коробки с лентами, гребни, шкатулки для писем и т.д. и т.п. Выбрасывая за окно всё, что попадало мне под руку, я ещё не знал, что же будет потом, и зачем я это делаю. Я действовал, не задумываясь, импульсивно.
А когда в комнате не осталось уже ничего, что могло бы напомнить мне о сестре, я выглянул во двор. Перед домом образовалась гора из самых разнообразных вещей. Неспешной и деловитой походкой я направился к ней с канистрой бензина.
Через несколько минут вещи Кристины, а с ними – и всё наше общее прошлое объяло пламя.
***
Когда мне приходится слышать, что нашу нацию основали беглые преступники и каторжане, я вспоминаю рассудочно-чёткую и геометрически выверенную, как чертежи Леонардо, планировку крупных американских городов и понимаю: их строительством руководил какой-то неведомый высший промысел. Людей, ставших изгоями в Старом Свете и вслепую прорывавшихся сквозь дебри истории, направляла тайная и благая Сила.
Наши предки из первопроходцев. Воевали. Прокладывали дороги. Охотились на бизонов. Это они, Америка, отвоевывали тебя у лесов, клали рельсы и осваивали речные пути. Ещё раньше на кораблях они плыли к тебе, не зная своего и твоего будущего, но с новой и дерзкой мечтой. Они отчаянно сражались, победили и проиграли в Гражданской войне. Они основали твои церкви, фабрики и университеты. Они трудились, не покладая рук, чтобы ты пребывала в веках.
Что-то подобное звучало в моей торжественной речи при вступлении в должность на исходе 1978-го; тогда я возглавил кафедру в …ском университете. Это одна из привычек нашей элиты – славословить незабвенных предков, ловко увязывая историю своей семьи с историей штата или целой страны. Мы знаем свои корни, мы давно проследили их подземные траектории и переплетения. Мы храним традиции, даже те, что покажутся иностранцу нелепыми; мы следуем и будем следовать им, ибо они священны.
Все мои родные могли тогда искренне порадоваться за меня, стоявшего, как и положено, в тёмной профессорской мантии и в дурацкой квадратной шапке с кисточкой – уж не такие ли в средние века Инквизиция наряду с шутовскими колпаками надевала на непокорные головы еретиков? Я двигался в фарватере своего достойного рода как несомненно достойный его представитель, а то, что происходящее напоминало мне очередной шутовской маскарад, роду моему было совершенно безразлично. Ибо, как выразился отец, «все ставки сделаны верно».
Наш дед, прозванный «неистовым Роландом» (он действительно с честью носил это средневековое имя), отличался жестоким и необузданным нравом, был заметной фигурой в Ку-клукс-клане и отчаянно боролся за тотальную сегрегацию. Совместное обучение чёрных и белых он считал очевидной предпосылкой деградации страны и генетического вырождения её населения. В последние годы своей шумной жизни дедушка Роланд стал пессимистом и предсказывал, что однажды вся страна погрузится во мрак и первобытную дикость, а власть в ней перейдёт в «грязные руки чернокожих». Это и будет конец истории, закат великой цивилизации. Признаком надвигающейся катастрофы дедушка считал широкое распространение джазовой музыки и «прочих дьявольских вибраций, издаваемых этими гориллами». Бабушка же добрую часть жизни радовала прихожан звуками расстроенного органа в маленькой и уже ветхой церковке, построенной во времена оно на средства её легендарного набожного (а может быть, совершившего страшные прегрешения?) пращура.
Так уж оно повелось в нашем роду: суровый, а порою и лютый нрав мужа смягчали покорность и кротость жены. Разве что брак моих родителей не очень-то вписывался в эту испокон веков сложившуюся общеродовую матрицу, ибо отец мой, по сравнению с дедом, был человеком довольно-таки мягким и даже сентиментальным, тогда как мать, с младых ногтей осмеливавшаяся всем и вся дерзить и перечить, отличалась, прямо скажем, крутым и неуживчивым характером. Всю мою сознательную жизнь они обитали в разных комнатах и встречались только внизу, на нейтральной территории, в столовой, никогда не заходя в гости и даже не заглядывая друг к другу.
При таких вот отчуждённых отношениях наше с Кристиной появление на свет представлялось «воистину чудом». Именно так высказалась однажды сама Кристина. Впрочем, обычаи, сложившиеся в семействе её подруги, по моему мнению, были другой крайностью: как-то я подслушал Кристинин разговор с Вирджинией, поведавшей о давнем семейном ритуале. От её рассказа у меня волосы встали дыбом. Каждое божье утро перед уходом в колледж, Вирджиния, 20-ти (!) лет от роду, отправлялась в ночной сорочке в спальню родителей и пристраивалась рядом со спящей матерью в супружеской постели, где ей с раннего детства отведено было тёплое, уютное местечко. Примерно через полчаса её сменяла младшая, 18-тилетняя сестра, у которой занятия начинались позднее. В выходные они нежились под боком у родителей вдвоём. Упаси Бог от такого единения!
Холодность, ощущавшаяся в общении отца и матери, в том, как они перебрасывались бесцветными и пустыми словами, глядя мимо и уклоняясь от взгляда друг другу в глаза, очевидно, способствовала нашему с Кристиной раннему сближению. Передо мной были три запертых двери. Мои игрушки молчали, никогда не капризничали, но безмолвно тосковали, а стоило взять какую-нибудь из них в руки, дружно симулировали глубокий обморок. С соседскими детьми меня разделяло значительное расстояние, преодолеть которое не хватало духу. Я играл исключительно во дворе нашего дома, избегая всего антропоморфного (игрушкам не доверяя в особенности), с различными предметами садового и прочего инвентаря. И никто не мог прийти поиграть со мной с других ферм, в избытке разбросанных по нашей благословенной округе, ведь все знали: частные владения семейства Коул неприкосновенны.
Сжалившись надо мною, Кристина сама впустила меня в свой мир. Мать поручила ей следить за младшим братом несколько раньше, чем это случилось. Некоторое время Кристина возилась со мной, трёхлетним, точно с бездушной куклой, и этим успела даже завоевать мою тихую ненависть: со своими неживыми куклами она играла с куда большим интересом и воодушевлением. Я рано научился ощущать себя лишним и нежеланным.
И вот однажды, когда Кристина с упоением красила губы любимой Гретхен, я, завывая и пуская пузыри, выполз из комнаты и пристроился на площадке перед лестницей. Не знаю, сколько времени провёл я, сидя там и обводя указательным пальцем контуры витиеватых узоров выцветшего пыльного ковра (позднее мне казалось, что отдельные элементы этого орнамента повторяют очертания наших штатов). Неожиданно Кристина выбежала ко мне и поднесла к моему лицу необычную вещицу – медальон на верёвочке, сплетённый из рыжих волос. Уничтожая Кристинины реликвии, я так и не обнаружил его. Этот рукотворный медальон наполнил меня безграничным детским восторгом и тут же стал нашим с сестрой талисманом – одним на двоих. Когда я плакал, буянил или обижался на весь мир, Кристина доставала его и подносила к моему лицу. Он служил символом нашего посвящения в некий тайный союз, закрытый для всех, кроме нас, в этой Вселенной; на протяжении многих лет он оставался знаком детской сплочённости, и уже в подростковом возрасте мы не раз, доставая его, поверяли друг другу при свете Луны свои самые сокровенные секреты.
Перед уходом из дома Кристина рассказала мне, что медальон, как и кукла Гретхен, прибыл к нам из Германии. Его привёз наш дядя Джереми, освобождавший Европу от фашистов и имевший несчастье воочию видеть ужасы Дахау. Этот зловещий сувенир был изготовлен из волос заключённой лагеря, юной еврейки, погибшей в газовой камере при внедрении изобретенного её соплеменником Фрицем Габером смертоносного химиката «Циклон Б». Страшную историю девушки дяде поведал чудом уцелевший узник, неплохо говоривший по-английски. У неё были восхитительные длинные волосы, непонятно как сохранявшие свою красоту, свежесть и золотисто-закатный оттенок даже в нечеловеческих условиях лагерного ада. Словно неопалимая купина посреди мертвенно-бледного уныния и безнадежности, невольно привлекала она взгляды. Это стало её роком: комендант лагеря по достоинству оценил необычный цвет нежных кудрей, и, отправив девушку на смерть, приказал умельцу-надзирателю изготовить из них что-то вроде нагрудного украшения. Потрясённый увиденным в Дахау, дядя Джереми самолично в остервенении расстреливал взятых в плен фашистских палачей. Домой он вернулся другим человеком, по словам отца, «с повреждённым рассудком». Вручая медальон моей девятилетней сестре, дядя сопроводил подарок такими словами: «Помни его историю. Пусть бедная Рахиль живёт в твоей памяти и в твоих играх!».
До чего жуткая вещица стала моим пропуском в мир Кристины!
***
Я сижу, вспоминаю и рассеянно делаю записи в университетской кофейне, получившей от моих коллег-философов шутливое название «Сова Минервы». Гегель здесь не причём, он к нам никогда не захаживал, да и мало кто в этих стенах – правда, всем стыдно в этом признаться – осилил его «Энциклопедию философских наук». Названием своим кофейня обязана не великому германцу, но внушительному чучелу совы, которое притащили сюда, чтобы как-то оживить унылый интерьер, наши орнитологи. Сова, пристально взиравшая на нас, нередко фигурировала в заумных беседах. Что и неудивительно, ведь от взгляда её нельзя было уклониться, в каком бы углу ты ни сидел. К ней велеречиво обращались студенты-балагуры, упражняясь в риторике или репетируя экзамены, её же они звали в свидетели, когда клялись в любви несговорчивым студенткам – а те издавна славились восхитительными фигурами, так что многие ловеласы из соседних штатов стремились даже поступить к нам, дабы лицезреть и осаждать эту сказочную красоту… Сове один филолог, уже второй десяток лет кропотливо писавший монументальную биографию Фроста, посвятил довольно скверные стихи, напечатанные его секретаршей на благоуханном розовом листе и вывешенные тут же. «Внемли, о, мудрая, бродяге-менестрелю…».
Что ещё я могу рассказать Сове о Кристине?
В нашем роду путь женщины предопределён, а судьба предрешена задолго до рождения. Ни крутых поворотов, ни развилок. При любых перипетиях – две главные задачи: одна биологическая, другая – общественная, на первую и на вторую половину жизни соответственно. Во-первых, в какую бы эпоху ни вздумала родиться очередная представительница рода, от неё требуется произвести на свет двух отпрысков (желательно, разного пола). Во-вторых, по достижении почтенного возраста каждая дама, носящая фамилию Коул, непременно должна посвятить себя благотворительной деятельности, украсив венцом своих добродетелей местную конгрегацию. Даже наша с Кристиной мать, по словам дедушки Арчи, дикарка и бунтарка, не осмелилась свернуть с тропы, проторенной поколениями образцовых и благочестивых жён.
А Кристина вдруг подалась в хиппи.
К этой сомнительной философии, исключавшей полноценную семейную жизнь, Кристина обратилась в свои 25, после шести лет скитаний по южным штатам с бродячим цирком «Искатели дхармы».
Она покинула родительский дом в 19, никого не предупредив о своём намерении порвать с семьёй, что было уж слишком жестоко по отношению к предкам. В записке, которую я нашел на её столе и первым делом показал отцу, Кристина просила не разыскивать её и не пытаться силой при помощи полиции вернуть в родовое гнездо, ибо это бесполезно. Она ушла навсегда. Навсегда. Это слово было жирно обведено и трижды подчёркнуто.
Вот так. Раз и всё. И гори синим пламенем колледж, разрывайся в клочья сердце матери, как по команде переворачивайтесь в своих гробах останки благородных пращуров-первопроходцев. Плевать, что скажут Дюк и Элен из семейства D. Начхать на близких и дальних родственников с их весомым мнением. И уж совсем безразличны переживания младшего братишки, наивно поверившего в нерушимость детского союза.
Наша знакомая мисс Аткинсон рассказывала, как в тот утренний час она, вероятно последняя, видела Кристину, стремительной походкой направлявшуюся к автобусной остановке. Дикий клоунский грим, исказивший милое личико девушки, напугал богобоязненную женщину. Впрочем, это даже гримом не назовёшь: перед уходом Кристина попросту разрисовала лицо школьными оформительскими красками, оставленными на её столе рядом с прощальной запиской.
Позднее я узнал, что в первый же год своего шутовского бродяжничества Кристина разрешилась от бремени мёртвым ребенком. В регистрационной книге одной захолустной клиники Южной Каролины можно найти неутешительную запись: «Кристина Коул, клоунесса; искусственные роды; мёртвый плод».
Несмотря на боль, которую Кристина причинила своим предательским побегом, родители строго-настрого запрещали мне что-либо менять и даже трогать в её комнате. Всё же надеялись на её возвращение. Доходило до смешного: я был вынужден отправляться в город за любой мелочью, лежавшей в нескольких шагах от меня за соседней дверью. Характерно, что дверь в комнату сестры никогда не запиралась, как будто родители надеялись, что вернувшись однажды, Кристина войдёт в неё так, словно покинула дом недавно – просто уходила на пару часов к подруге.
Мне было 16, когда я по собственному произволу скормил ненасытному пламени вещи Кристины. Ритуальный костёр, который я развёл посреди нашего двора, наполнил меня одновременно гордостью и чувством освобождения. Так завершились два года мучительного сосуществования с оставленной ею пустотой, с постоянным напоминанием о её предательстве.
Отец, узнав о содеянном мною, тихо произнёс: «Какой же ты мерзавец!» и добавил после бесконечно долгой паузы: «В один день я потерял обоих своих чад!». По странному совпадению, в тот же день пришло известие о том, что Кристина арестована и находится в полицейском участке Чарльстона. Причиной её задержания стала непристойность, которую сестра позволила себе в очередном цирковом представлении: она сидела голой спиной к зрителям, играя на саксофоне и бросая через плечо пестрые ленты.
Товарищи Кристины безуспешно пытались вызволить её, утверждая в полиции, что, согласно сценарию аттракциона, она выступала в облегающем костюме телесного цвета. Нашлись, увы, возмущённые свидетели, сумевшие сосчитать все родинки на её спине. Отец отказался вытаскивать дочь из этой заварухи, заявив, что арестованная девушка уже два года не имеет к нему и к его семье никакого отношения.
Бенджамин Коул-старший был тогда всерьёз озабочен вопросом, что делать с юным поджигателем. Знакомый психиатр полагал, что у меня развилась пиромания – патологическая склонность к поджогам, и от меня можно смело ждать новых, ещё более впечатляющих пожаров. «Это что-то вроде сомнамбулизма – неконтролируемое состояние». Отца как будто удовлетворил такой диагноз – болезнь, по его мнению, лучше, чем подлость или испорченность, от неё есть шанс излечиться.
Ещё через некоторое время мы имели несчастье дважды видеть нашу бедную Кристину в телеящике. Сначала она мелькнула в коротком документальном фильме «Блаженны клоуны Южной Каролины». В шутовском наряде, словно сшитом из капустных листов, она спасалась бегством от безумного мартовского зайца. Когда же осоловевший грызун настиг её, между ними состоялся краткий комический диалог:
Мартовский Заяц. Ты откуда?
Кристина. Меня нашли в капусте.
Мартовский Заяц. Да ты сама и есть капуста, и сейчас я буду тебя есть.
С этими словами он оторвал от одеяния Кристины крупный зеленый лист. Отец не выдержал и выключил телевизор. Я отследил мамину слезу, когда она, уже скатившись по шее, юркнула под платье.
В 1969-м Кристина приняла активное участие в знаменитом Крестовом походе Цветов, наиболее яркие эпизоды которого попали в репортажи. Акцию вдохновили Джон Леннон и Йоко Оно. Они смотрелись довольно нелепо и беззащитно, когда давали интервью журналистам, лёжа в постели. Отель, в котором эти комедианты сделали привал, был осаждён поклонниками и прессой; затем повсюду замелькали плакаты “To make Love not War”, “Nirvana now” и прочее в том же духе. По улицам принялись носиться полуголые девицы, обещая американским солдатам секс, если они немедленно покинут места своей дислокации во Вьетнаме и дезертируют на родину.
Каково же было видеть нашу беглянку, в костюме Евы восседавшую на бутафорской атомной бомбе! На главную гордость современной науки, техники и американских вооружённых сил был кощунственно натянут гигантский презерватив из полиэтилена. Расписанное в африканском стиле тело Кристины порочно извивалось, подмигивая двумя десятками нарисованных глаз, цветов и влагалищ, когда она демонстративно прижималась к бомбе припухлыми ляжками.
– Как они беснуются, – на сей раз не сдержавшись, пробормотал отец. – Я начинаю понимать испанских инквизиторов, отправлявших таких вот бестий на костры.
После непристойного зрелища ни у кого из нас кусок в горло не лез, а мы как раз трапезничали и доедали традиционный для нашего семейства воскресный капустный пирог. Мать разбила вдребезги фужер с соком и стала собирать с ковра мелкие осколки. Когда отец упомянул Святую Инквизицию, она поранила палец и произнесла, отрешённо глядя перед собой: «Не глубже, чем этот порез».
Кристина верхом на бомбе – этот образ не выходил у меня из головы. Помню, как я впервые заперся в тесной комнате мотеля с Бетти Петерсон, благосклонности которой добивался почти год. Она была во всех отношениях превосходная девушка – именно о таких мечтают прыщавые американские парни, и я, перебродивший переросток, не был исключением. Почувствовав мою робость, Бетти страстно схватила меня за руку – жар её кисти тут же вернул утраченную было решимость. Но стоило нам подойти к постели, как моё сердце оледенело: над изголовьем висел старенький пятидесятых годов плакат «Девушки любят героев Американского флота». На палубе линкора смазливая блондинка в чёрном цилиндре оседлала зенитную ракету. Проклятье! Я сорвал плакат со стены и принялся топтать его. «Зачем ты это делаешь? – удивилась Бетти. – Не спорю, все блондинки стервы, но стоит ли так кипятиться?». Я сел на кровать. «Не можешь расслабиться? Здесь и вправду дурацкая обстановка. А у меня никак нельзя – папа пообещал спустить тебя с лестницы».
Она залилась своим характерным тонким смехом и, забравшись на постель, обняла меня со спины.
«Почему ты не пригласишь к нам свою девушку, – спросила мать за завтраком через пару дней. – Я видела её в бакалее, она очень даже мила».
Мамин голос прозвучал совершенно отстранённо, как обычно, не выражая никаких эмоций. Она сказала это, потому что должна была именно это сказать, ведь все матери из рода Коул однажды говорят своим повзрослевшим сыновьям: «Почему ты не пригласишь к нам свою девушку? Она очень даже мила».
***
…«сова Минервы начинает свой полет лишь с наступлением сумерек».
Погружение в гегелевскую философию истории неизбежно приводит к фатализму и трагическому мироощущению. По крайней мере, последовательного мыслителя. Философы не в состоянии не только управлять этим миром, но даже чему-либо научить его, ибо берутся за дело слишком поздно: действительность уже закончила процесс формирования и достигла завершения. Философия пишет серым по серому, когда доступная для постижения форма жизни сделалась ветхой, а подобным «живописанием» омолодить её невозможно.
Я расположился со своими конспектами в одной забегаловке, где делал наброски предстоящей лекции. Тучи сулили проливной дождь, о котором заранее оповестили синоптики и который я собирался переждать в компании величайшего из западных мыслителей. Времена изменились: вчерашние бунтари пристроились в крупных корпорациях и мелких фирмочках, расплодились, как кролики, и постепенно обуржуазились. Стране требовались мозги, ибо, только «работая мозгами, можно уцелеть и победить в нескончаемой мировой гонке». Повсюду слышались призывы вложить свой интеллектуальный капитал в будущее процветание нации; «интеллектуалы», ещё вчера бросавшие вызов и возглавлявшие протестные акции, на глазах превращались в расчётливых дельцов и карьеристов, экспертов и советников. Общество требовало от каждого своего члена не только лояльности и веры в социальный прогресс, но и зримой результативности. Отец, часто подшучивавший над выбранным мною поприщем преподавателя философии, как-то обмолвился, что скоро наши находчивые умы найдут способ поставить на службу американской экономике даже никому не понятного немецкого пустослова Гегеля.
Автор этих строк достаточно быстро убедился в том, что его любовь к философии лишена даже намёка на взаимность. Лекции давались очень тяжело, работа на кафедре оборачивалась пустой и изматывающей рутиной, а студенты на коллоквиумах всё чаще ставили меня в неловкое положение, обращаясь к учениям новомодных французских философов, осилить которые я был не в состоянии.
Краткая беседа с популярным в ту пору Жилем Делёзом, с которым мы познакомились на международном конгрессе «Философское наследие и вызовы современности», произвела на меня, мягко говоря, удручающее впечатление. Я понимал отдельные слова и даже фразы, но не мог взять в толк, как они увязаны между собой. А мэтр и не пытался стать более понятным для меня, и моё заискивающее «угу» воспринималось им лишь как повод бесконечно продолжать и развивать свой тёмный монолог. Полагаю, с таким же успехом Франциск проповедовал птицам…
За окнами забегаловки зарядил ливень. Я был грубо выведен из необходимой сосредоточенности двумя молодыми людьми, нещадно эксплуатировавшими музыкальный автомат. Юноша упоенно злословил, а его развязная пассия, подавляя приступы хохота и тыча пальцем в мою сторону, призывала его к порядку: «Тише ты! Он из ФБР, он всё записывает!»
В этот момент дверь открылась, и в питейный зал вошла до нитки промокшая женщина. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы узнать в ней свою некогда любимую сестру. Сняв плащ, она осталась в полинялом свитере и заношенных джинсах, усталая и худая. Сигареты отсырели, и Кристина долго, чертыхаясь, пыталась раскурить то одну, то другую, а затем швырнула всю пачку под стол. Съёжилась и просидела долгие пятнадцать минут в позе напряжённого самообъятия, не замечая, что я не свожу с неё глаз. Её сгорбленная фигура вызвала в моей памяти «Любительницу абсента» не то раннего Пикассо, не то позднего Тулуз-Лотрека.
«Как эта женщина могла быть моей сестрой? – спрашивал я себя, и ужас сковывал все мои члены. – Что объединяло нас в том далёком и уже призрачном времени?» Совершенно неожиданно Кристина набрела на меня отсутствующим взглядом, но глаза её остались такими же пустыми или просто обращёнными зрачками внутрь.
Я знал и раньше, знал, когда она только ушла от нас и когда, ещё поддерживая иллюзию присутствия в семье, запираясь в своей комнате, часами играла на губной гармошке… знал, что Кристина живёт в каком-то другом мире, в который я некогда был вхож и который однажды ускользнул от меня… или вытолкнул в эту серую жизнь. Но теперь я видел инопланетянку, оказавшуюся здесь в результате крушения межгалактического корабля и не собиравшуюся надолго задерживаться на нашей пустынной планете. А между тем к ней подошёл какой-то разгорячённый латинос и принялся что-то объяснять страстным шёпотом, экспрессивно жестикулируя и подбрасывая под самый потолок кустистые брови. Она устало отмахивалась от него, ругалась на каком-то неизвестном мне диалекте, а в конце разговора поднесла к его усатому носу оттопыренный средний палец, получив в ответ незвонкую оплеуху.
Латинос стремительно вышел.
Кристина распрямилась, словно приказав телу вспомнить былую осанку и стать. Вот тогда и увидел я на её груди медальон из золотых волос Рахили.
Просидев в полной отрешённости ещё минут десять, сестра пальцем подозвала к себе дочку хозяина, крутившуюся возле музыкального автомата. Девочка, приученная немолодыми родителями к роли умильного ангелочка и словно сошедшая с рождественской открытки, улыбаясь, приблизилась к ней. Обескровленное лицо Кристины приняло шутливо-торжественный вид: со словами посвящения она надела на шею ребёнка наш зловещий талисман.
Когда ещё через полчаса появился отец девочки, он спросил у своего чада, что это за странная вещица и откуда она взялась. Видимо, ответ дочери ему не понравился, и медальон был без промедления отправлен в мусорный контейнер.
***
Я часто прихожу в «Сову Минервы» примерно за час до предстоящей лекции и подолгу размышляю о Кристине и её уходе, о родителях, доживающих свои дни в комфортабельном доме для престарелых, о нашем недавно проданном земельном участке и об узорах на ковре, обведённых когда-то моим маленьким пальцем. У превосходного американского колориста Эндрю Уайета есть известная картина, запечатлевшая его соседку Кристину Ольсон, героически боровшуюся с тяжелым недугом – полиомиелитом. Вы, конечно, помните этот шедевр: хрупкая девушка одна в поле, привстаёт с земли и тянется к дому, добраться до которого без посторонней помощи ей очень нелегко…
Но вот чего вы не можете помнить, так это ясного апрельского дня 1960-го, когда я с гордостью прочитал Кристине написанное в школе сочинение на вольную тему. До сих пор в моих ушах звенит её смех, сопровождавший чтение этого незатейливого текста:
«В 1956 году молодой моряк находился на необитаемом острове, затерянном в море, вдали от семьи и друзей. Он написал записку и засунул её в бутылку. Затем он запечатал бутылку и бросил в море. В своем послании бедняга просил любую красивую девушку, которая найдет записку, ответить ему…»
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы