Комментарий | 0

Политзэк (Окончание)

 

4

       Если хмурые следователи хотели, чтобы Владимир побыстрее признался в содеянном, то явно преуспели. Наверное, посмеивались, что парень струхнул, быстрехонько согласился с обвинениями, что тут же сломался, словно соломенный сноп-сноб, но был ли сермяжный смысл в том, чтобы молчать? Следователь Петров, пребывавший на этот в офицерской форме, даже не успел по-настоящему занервничать, заискриться. И не потребовалось для подпитки ярости лейтенантские погоны, как аккумуляторы с клеммами-звездочками, соединять между собой невидимыми проводками, или, как говорят шоферы, «прикуривать». Да, выкурил всего две сигареты «Нева», а бунтовщик уже не бунтовщик, а  информации поставщик. А что было предельно упираться?  Ведь не зомби, не апологет гетто, не фанатик, не бомбист, и к тому же согласившись с определением своих недавних действий как хулиганских, не признал же их антипартийными, хотя в этом почему-то и не требовали сознаться. Но о моральном поражении речи не шло.
 
 
        Конечно, страх был, и к тому же нешуточный, большущий, но кто в Союзе не пугался мощных силовых структур и особенно органов госбезопасности. Никаких недоразумений не произошло,
 
изначально все, в том числе и Владимир, знали, что загребли не по нелепой оплошности, что имелись определенные пунктики в биографии, подозрительные аналогии, но все эти совпадения и странности-склонности все же не позволяли смутьяна обвинить по-крупному: антисоветизма в его действиях нет и не было, хотя в  стихах имелось множественное число критических выпадов.
 
Печален волховский народ,
Плотина хлюпает устало,
Не попадает людям в рот
Что с проводов-усов стекало.
 
       На третий день повезли в наркологический кабинет. При выходе из машины увидел мать. Бедная, бледная, плачущая, крестящаяся…  Нарколог «пришила» Владимиру 62 статью – лечение от алкоголизма. Значит, к годичному заключению (по крайней мере) он уже был приговорен до суда и даже до следствия.
        Когда привезли от врачей, хотел завалиться спать. Но поспать не дали. Коридорные начали осматривать камеру. Задержанные стояли, как русские валенки, вдоль шершавой стены-шубы и холодно внимали информацию, что скоро в КПЗ введут жесткие ограничения на теплые вещи, на еду и на курево. Как же, милиция вошла в силу! К власти пришел Андропов, бывший шеф КГБ. Зеки в знак протеста отказались от желтенького ресторанного бульона и от ресторанного кипятка. Но тут же пошли на попятную. Володя понял, что настоящей солидарности у них нет. Все зависит от слов вожака. А Владимир таковым не являлся. Ему было не до драк за лидерство и верховодство, да и физической силушки и вождистских качеств не имелось. Не умел по-настоящему психовать и наезжать. Но мог создавать всякие зрительные образы и метафоры. Например, вкручивал себе в мозг или просто думал про камерную электролампочку, представляя ее как ольховую почку, которая может резко лопнуть, из нее появится длинный, зеленолиственный, ароматно пахнущий отросток, но применимо к месту отсидки – САЖЕНЕЦ…
         Все же Владимир старался думать не об ежедневных узко-келейных внутрикамерных разборках, а о своем глобальном, верховно-трибунном выступлении. Конечно, считал себя правым. Вывел для себя и причины стихийного бунта.  Во-первых, это постоянная боль за Россию. Во-вторых, ему не хотелось больше унижаться. А унижаться приходилось часто. Владимир сменил уже несколько работ: побывал учителем, инструктором. Все эти работы были не по душе. Они изматывали. Володя хотел писать и только писать. Сочиняя, надеялся на немедленный успех (уж следующая-то вещь будет непременно гениальной), но ожидало очередное разочарование. Все не нравилось, и он никому не нравился. Отсюда скандалы на работе, выговоры. Нельзя сказать, что всюду волынил. Старался, но без души. Она пребывала далеко, витала над широким письменным столом. И теперь, вместо немедленного успеха, Владимира ждала немедленная изоляция от людей и от литературы. Но он уже давно являлся отстраненным, отторгнутым. Разве работа в психинтернате не изоляция?..     
         Есть такая категория «бунтарей-потребителей». Как не крути, но он имел отношение к этой группе. Студенческие выступления были хоть и частыми, но большей частью шутейскими. А когда втемяшилась мысль разбрасывать листовки, то торопил себя – скорей швыряй их и обретешь так необходимое для себя спокойствие. И ведь не был деревом, которое сбросив осеннюю листву, оставалось стоять на месте, а старался «отшуршать» подалее.
         Теперь, попав в КПЗ, он по-настоящему затрясся за свою бесценную жизнь. Владимира никак не прельщало общение с уголовничками, холод и потенциальный голод (если бы не полузапрещенные дачки от родственников).  Он сразу понял, что в роли Бунтаря ему в одиночку не продержаться. Надо было спасать шкуру и проделать это как-то покрасивее. Как Бунтарь сокамерниками не воспринимался. На трибуне находился пьяным, сквернословил.
         Хотя он не называл прямо людей, собравшихся тогда на площади тварями дрожащими, но это подразумевалось. Ведь стоя на трибуне, ощущал народную дрожь. А между тем на драже, на известные круглые конфетки, при виде сверху как раз были похожи головы волховчан – зевак. Кстати, в том ноябре по торговому спецзаказу в красно-пролетарский городок завезли на продажу большую партию алых колпаков, в которых на площади стояло немало парней и мужчин среднего возраста. Были эти колпаки сразу похожи и на петушиные гребешки, и на пламя зажженных свечей. Да, неподалеку от меня   с десятка два человек как бы «держали свечи» и, если что, для следователей и для истории могли подтвердить, что я «любил» трибуну, толпу, площадь, советскую власть…
         Вроде бы тогда прозвучал обычный вопль пьяного русского мужика. Так-то это так, Володе это все и вдалбливали, но его-то вопль с трибуны раздался! Как сказать, имел место!
         Когда смутьян начинал анализировать свое выступление, возникало немало «за» и «против»! В камере глупо что-то доказывать. Парни сами понимали, что володин площадный крик значительно превышал обыденный пьяный бред, что ему могут намотать приличный срок, но все равно такое выступление серьезным не считалось.
         На него могли здесь рыкнуть и цыкнуть. У машиниста поезда Ромы рот при ругани и при поедании пищи, лязгал, как тамбур – ам-бур. Рядом с тамбуром в вагоне находится туалет. И часто изо рта Ромки несло говнецом. Кстати, именно от этого тепловозника он впервые услышал слово «ебловоз», то есть локомотив, спереди которого закрепляли портреты того или иного вождя.
        Приходилось размышлять, как вести себя с сокамерниками. Как специально с топчана встал мужичок в зелено-малиновых лохмотьях, приблизился к нему, вихляя телом, и произнес: «А вот сейчас оторву
шнягу, откушу ухо. Жутко стало?». Зубы у него были желтые, большие. Хихикнул и полез в дальний угол, где, трясясь, пребывал пожилой желтолицый мужик, похожий на одного из володиных работников интерната, у него так же все время из-под черного свитера торчал низ серой рубахи с казенным штемпелем. Зубастик стал оттачивать и на нем свое незаурядное мастерство обзывания и передразнивания человека: «Фуфло, срань неумытая, дерьмоед»…
         Но значительно больше Владимир думал о том, как вести себя в разговорах со следователем. В тот же день состоялся еще один разговор-допрос. Коридорный вывел площадного агитатора из камеры и доставил в маленькую синюю комнатенку, находившуюся рядом с КПЗ. Следователь первым делом иронически спросил:
- Это не вы сегодня в камере призывали к голодовке?
- Да что вы. Мне ли здесь верховодить.
         По поводу выступления-преступления вкратце объяснился так:
- Два месяца не выпивал, а тут сорвался. После первого стакана так красиво развезло, что я даже почувствовал себя парящим над землей.            
На самом деле такую необыкновенную легкость ощутил… На следующий день вышел на городскую площадь. И вдруг все с площади пропало. Исчезли люди, деревья, памятник Ленину. Осталась одна трибуна. Золотилась, сияла она…
        Свой  нимб, свое «сияние» отдал  трибуне. Врал.
        Следователь без всяких ухмылок записывал показания.
- Сопротивлялись милиции?
- Нет. Они мне дали спокойно сойти. Мне даже самому захотелось скорее попасть в машину. Она тоже вдруг засияла.
- У вас обнаружили поэму.
        Владимир что-то промямлил, и, к его удивлению, следователь больше про стихи не спрашивал. Затем Петров зачитал показания Фуфанова. Фуфа неуверенно сообщал, что Владимир выкрикивал с трибуны красно-пролетарские лозунги. Мог бы об этом и умолчать. А впрочем… он молодец. Хоть один, но поднялся на помост в защиту Володи. Тоже адреналинщик, по которому плачет дрын успокоения. Дальше шли многочисленные свидетельские показания. Доброхотом по этому делу мог стать любой житель города. Особенно старались второстепенные городские партдеятели. По их свидетельствам выходило, что они после первых трибунных выкриков нестройными рядами устремились не к Владимиру, а в Дом Культуры к телефонному аппарату, с которого стаскивали трубку, как покойницу со смертного одра,  и, борясь за первенство позвонить в милицию, толкались и чуть было не устроили драку.
        Из записанных следователем откровений матери так же вытекало, что Владимир с детства являлся психически неуравновешенным. Она поведала, что сын часто говорил о самоубийстве. Можно было догадаться, что такие признания она записывала под диктовку некого опытного доброжелателя.
        Итог допроса: отправить на судебно-медицинскую экспертизу в Ленинград. Из одного психиатрического учреждения – в другое психиатрическое. При этом характеристика с последнего места работы, из ПНИ, была отрицательной.
 
 
       Снова вспоминался интернат, невыходы на работу, последующие разборки, мат…
     «Ах, инструктор! Гад! Сволочь! Почему прогуливал? Почему нас бросил? Почему не закрыл нам наряды? Где наши денежки? На! На!».
       Тихонов бьет Володю колом по голове.
       Набежавший Данилов ударяет сапогом в грудь.
- Где наши «пятерки», «червонцы» вшивые? На! На!
        Бьют ногами Зойка и Алла.
        На всю территорию интерната орет завхоз Танька: «Так его, так. А остальные, что стоите? Пока он отсутствовал, вам папиросы не выдавались. Деньги не получили. Сильнее бейте, не жалейте его!». На инструктора налетает множество больных, колотят его колами, колют
лопатами. Обхаживают грязными сапогами. Подьехал Ефимов на инвалидной красной коляске и хрипит: «Дайте ударю я!»…
         Такую картину представил инструктор, направляясь после недельного запоя на работу. Причин для избиения имелось немало.
        «Куда иду? Все там против меня. Уничтожат. Будет бунт и самосуд больных. Бунт против бунтаря! Хотел еще из них отряд мятежников-боевиков создать. Теперь этот отряд меня растерзает…».
         Он миновал зеленокрашенную проходную. Направлялся к конторе, сузив глаза и сжав кулаки. Угроз и криков не раздавалось. Но слышалось милое щебетание:
- О, мой любовник.
- Нашла мясо? Нашла мясо?
- Привет, Володя. Где пропадал?
          Никто не нападал.
«Кто же, если не такие, станут бунтовать? Их бы никто не привлек, если бы меня ликвидировали».
         Директор для острастки пригрозила ему переводом в санитары, но оставила на прежней должности и хмуро послала к прежнему контингенту. Кровопролитным бунтом не пахло. Деньги (правда, всем только по «пятерке») работникам и без него выдали. Те, кто работал, и в отсутствии Володи получали папиросы.
         С пьянкой на неопределенное время покончил. Порубил «зеленого змея», а также связи с друзьями и с доступными женщинами. Перестал ходить в ресторанчик «Стаканчик»… Вновь став домашним человеком, решил написать повесть о рабочем классе. Понял, что производственную тему можно дать через дурдом. У него ведь имелись работники, прямо помешанные на работе, которые могли трудиться без розовых и разовых лозунгов или ворчания  буквально от
зари до зари. Некоторые, как Витя Степанов, перед инструктором снимали головные уборы, будто бы перед барином. Это, как раньше в крепостных деревнях, считали, что разделение на бедных и богатых, на работающих и начальников – естественно…
         А что творилось на госпредприятиях, где трудятся нормальные рабочие? Кто там начальник? Он такой же человек, как работяга, даже менее привилегированный. Володя мог привести множество примеров,
даже сенсационный, что рабочие города выжили среднее начальство да инженеров из местных ресторанов. То есть наперекор партийному учению государство диктатуры пролетариата у нас сформировалось лишь в 70-е годы, его все сразу убоялись, в то числе сами рабочие, и тут же начали строительство опять-таки бесклассового, но явно кассового, хозрасчетного общества с перекосом в сторону личной собственности, рубля, бля...
        Желтой осенью, в октябре,  интернатских во главе с Володей стали вывозить в совхоз на уборку картофеля и моркови. Нет, в начале-то думалось, что вывезли на хорошую рыбалку. У старика-дауна Погодина на лацкан пиджака было привинчено сразу три ромбика – три значка об окончании институтов – три «поплавка», которые, словно во время славного клёва, ходили вверх-вниз при радостном биении большого сердца от радости, что наконец-то вывезли на природу, хотя и не к самой реке.
          В  результате образовалась пусть не образцовая волхово-ладожская рыболовецкая артель, но лучшая полеводческая бригада в СССР! Работали без перекуров,  отлучек и случек. Государственными людьми почувствовали себя володины работники, так называемые «дураки».  Как они накинулись на мужика, который хотел взять несколько морковин. Чуть не растерзали «несуна». Тот заорал:
- Тогда всех в стране надо расстреливать, и только вас, дебилов, на
развод оставить. Останови их, бригадир!
- А, может, все же стоит над тобой показательный самосуд устроить? Хоть один в стране?
         Володя подумал: «А я ведь такой же самосуд заслуживал, когда возвращался из запоя».
         Директор совхоза то ли в шутку, то ли всерьез предлагал бригаде навсегда остаться:
 – Выделил бы две квартиры. Жили бы коммуной.
          Инструктор по соцтруду разговорился с директором, тот, тяжело вздохнув, сказал, что измельчал народ в стране. Тогда Володя «нарисовал» над полем гигантского пахаря, а над фермой – гигантскую доярку, но тут же выяснилось, что гигантский пахарь гигантским плугом запорол бы все поля, а  гигантской доярке для нормальной работы вместо лап-лопат требовалось приживить десятки обыкновенных рук. Это ли не инвалидность?
          Простые интернатские с их пороками и увечьями порой казались Володе Гигантами.
          Как-то в работе произошел сбой. Все уселись на обрезку ботвы. А пунцовую морковь подносить было некому.
- Что Пушкин нам накопает? – громко сказала Зина Малкова. – А, может еще Ленина на подмогу вызвать? Сталина?  
         Слова «на подмогу» прозвучали очень сильно. Володя сразу представил Пушкина, который в черных фраке и цилиндре подкапывает вилами морковь, а затем подносит ее работникам. Ленин сидел в кругу интернатских, как среди интернационалистов, обрывал зеленую ботву и рассказывал что-то веселое. Сталин, не выпуская изо рта трубку, восседал на ящике в отдалении ото всех и сосредоточенно, без суеты сортировал корне (контра)плоды. Мелкие и корявые – в один
ящик, а крупные – в другой. Так он всех «красных» рассортировал по «почтовым ящикам» и тюрягам.
        Когда возвращались с поля в интернат, инструктор автоматически 
замечал, как из-за желтых зданий, из-за багровых кустов выползали синерожие деклассированные Квазимоды, Гавроши, Наполеоны. Люмпен-пролетариат представлялся во всей своей красе. Могла запросто подойти разбитная бабенка Хоняк и пригласить его в интернатскую гробовую мастерскую, чтобы там, в гробу, произвести нового человечка. Или мог столкнулся с двухметровым, хриплым
Коркиным и услышать от него угрозы из старого репертуара:
- Не дашь курева, нацеплю полковничьи погоны и – к горкому…
- Пора бы генеральские надеть, власовские…
         Главной ошибкой Володи было то, что он много общался с
«дураками». Это его огорчало и смешило. Ну, разве не пристебно собрать их вокруг себя, а интернатские были изо всех районов Ленобласти, и расспрашивать, какие дороги во Всеволожском, Тихвинском, «Тошненском» районах, каковы пути к солнцу, к Мавзолею? Ответят, что плохие. Но разве можно было в дурдоме найти ответы на все русские вопросы?  Глупо было попасть сюда, даже по работе, но Володя и не отличался большим умом.      
        Вообше-то, он понимал, что по интернатским нельзя судить о всем русском народе. Эти люди были брошенные родственниками, подобранные государством. Также имелось множество сознательных граждан, которые не сдали своих больных близких в интернаты, можно бы на их примере писать о состоянии русского самосознания, но что толку писать, когда все доброе забывается, забивается и засоряется, как металлические буковки на пишущих машинках…
 
 
6
 
        Владимир знал для чего его повезут к ленинградским судебным медэкспертам.  Ясно, что станут выкручивать извилины и руки. Постарается какой-либо капитан Выкрутас – вне сообщений ТАСС. Хотя настроение у Владимира было явно не лирическое и уж, конечно, не веселое, но само это слово заиграло и запрыгало на языке и на развлекательной площадке его воображения: выкрутас – вы крут, ас, – икру в таз… Явно постараются оказать мощное психологическое давление, чтобы он сломался внутренне. Будут по-совдеповски долго совестить и внушать, что  своим раскаянием в зале суда он безусловно пресечет попытки других возможных одиночных и массовых выступлений, что надо быть здравомыслящим и терпеливым, соглашаясь со сроком назначенного судом заключения, что при Сталине за такие действа…    
       А в камере серо, сыро, едко, гадко. 
Глядя на густой и белесый табачный дым, широко нависший над задержанными и топчаном, можно было подумать, что здесь развесисто цветут сирень или черемуха. Но это только цветочки. Кто задержится на продолжительный срок, увидят и ягодки такой черемухи, обдерут их, обгрызут, а косточками уж непонятно через какие трубочки станут стрелять друг в друга. Чем бы дитя не тешилось. Такие придурки могут и в цириков, и в дубаков выхаркнуть. А высокопоставленные мент-министерские дурни посчитают дудочки оружием и добавят за них значительно к сроку заключения. А вот спички не считались за огнестрельное оружие, хотя ими, горящими, можно еще как бросаться. Недавно Колька Быстров выложил из них железнодорожные рельсы. Коробок-поезд. Оставалось только забить себя в этот сине-коричневый коробок и тю-тю, на Воркутю?..
        Теперь, находясь в зловонной камере, не  мог ничего видеть из внешнего мира. Но ему грозил и вскоре приказал быть стодвадцати километровый железнодорожный путь-этап из Волховстроя в Ленинград, во время которого, при пробежке от автозэка до столыпинского вагона, он мог кое-что узреть. В запасе имелась всего лишь несколько секунд, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на жизнь, реальность, природу. К тому же по прибытию в питерский тупик яростно лаяли  крупные конвойные овчарки, от чего было страшновато оглядываться, а тем более поднимать голову. И все же Владимир успел увидеть небесную синь, снег на проводах и сугроб, высящийся на крыше бурого близстоящего станционного здания. Возникло ощущение, что восстановилась связь с внешним миром.
         На экспертизу погнали через следственную тюрьму «Кресты», камеры-кельи которой были переполнены. Владимир там провел  около двух недель. Днем спал, а ночью читал и считал – сколько лет  дадут? Рассказали про случай, что в дни траура по Брежневу какой-то пьяный мужик в Ленинграде выкрикивал «Хальт Гитлер!». Крикуна осудили тут же. Дали 5 лет. Володя понял, что и ему грозит «пятилетка». Всем в камере сообщил, что посажен за драку. Не хотелось лишних разговоров. Дискуссии о политике не заводил. Слышал, что с приходом Андропова в магазинах появились и колбаса, и масло, а на предприятиях резко укрепилась дисциплина. Такого  генсека Андропова сразу же зауважал. Конечно же, про себя. Не был же он Высоцким, чтобы пробасить на всю тюрьму: «Приведите меня к этому человеку!»
         Ночью в камере храпели, по галерке летали и чирикали воробьи. Визжали охранники-«циркачи» – «цирики» и «цирички». Чем уж они там занимались, не ведал, но их смех звучал издевательски, как понятие «эра эротизма». В ночи раздавались крики: «Тюрьма, дай мне имя!» Хотелось сделаться  мальчиком-с-пальчик и убежать. А вдруг
раздавят? Пришлепнут и останется от него только ошметок хлеба, которого, пусть 2-ой выпечки, черного и вонючего, в «Крестах» давали с избытком. Зэки лепили из него мальчиков-с-пальчик, пепельницы и
другие поделки. Если бы сделался крохой, то Владимира-Вову склевали бы жирные тюремные воробьи. Хотелось стать чуть ли ни куском дерьма, чтобы хоть через унитаз вынырнуть на волю…
 
Нева, когда ты протекаешь пред «Крестами»
Слова Какие шепчешь волнами-устами?..
Мы, Ленинграда псевдожертвы и отбросы,
В канализацию о «послабленьях» просим.
 
          Обшесоюзная амнистия догнала Володю уже на улице Лебедева, как «пуля» – лебедя, где в одном из зданий размещалась судмед-экспертиза. Здесь зэки были одеты в больничные пижамы, находились
в камерах-палатах под наблюдением врачей и милиционеров. Тут в течение нескольких дней контингент находился под впечатлением поистине творческого антисоветского преступления, которое совершили молодые мужики в поселке около Кингисеппа, двоих из которых  приконвоировали на обследование. Так там они из мокрого снега вылепили широченную двухметровую пивную кружку около железнодорожного вокзала,  а народ быстро превратил ее в общественный туалет, зажелтив, обуржуазив жигулевской мочой, что вызвало прямо-таки общее негодование всего коммунистического населения поселка и всей Ленинградской области.
        Владимира заселили в такое помещение, в котором из восьми человек пятеро являлись убийцами. Некоторые притворялись сумасшедшими, чтобы избежать страшной участи, но не выдерживали, раскалывались.
        Во всяком случае Владимир не видел, чтобы кто-то запихивал себе в рот красное дерьмо или рвал на голове короткие волосенки.
        Его больше ни к каким врачам не вызывали. И в «Кресты» долго не возвращали. А время шло, а время входило в «срок». Других водили на тестирование. Предлагали изобразить рисунком, что такое любовь. Многие рисовали алые и немалые члены. На Новый Год была курица с
лапшой. И мандаринина. Вот им, зэкам, здесь было кисло!
        После Нового Года его привели к психологу – эксперту. Это был лоснящийся, розовощекий мужчина – профессионал:
- Ну, как дела, Владимир Петрович?
- Ничего
        Эксперт усмехнулся:
- А я думал, что вы воспротивитесь против «Владимир Петрович». Заявите, что вы Кропоткин или Солженицын, или князь Меньшиков.
- Зачем же?
- У нас всякие водятся. Бывает, что убийцы прикидываются политическими. Орут, что СССР – концлагерь…  Как здоровье?
- Сойдет.
         Эксперт опять усмехнулся:
- Что вы все односложными предложениями. А еще поэт.
         Начал опрашивать по делу. Владимир по-прежнему утверждал, что с площади все исчезло, а трибуна засияла. Он записал. Потом удивил знанием биографии волховского смутьяна. Ведал, что до армии тот работал некоторое время в экспедиции, хотя такой записи в его трудовой книжке не имелось. Зачитал характеристику из института.
         Володя только рот открыл. Выдал даже такую тираду:
- В 19 веке, побунтовав в молодости, люди уходили в народ, кто направлялся учительствовать в деревенские школы, кто в участковые – «квартальные», другие шли работать «инструкторами» в богадельни.
Три пути – просвещение, жандармерия, религия.
         Эксперт был, по – видимому, доволен, что узник с широким спектром знаний перешел с простых предложений на длинные фразы.
- А какие чувства вы испытывали, когда выступали с трибуны?
 – Не помню.
         На самом деле Владимир все хорошо помнил. Эти чувства – на всю жизнь. Он наслаждался, он торжествовал. Испытывал «кайф». Ведь Владимир давно не учительствовал. И тут давал урок стране. Он гордился тем, что такого в Волхове еще не было. Он говорил правду десяткам, а, может, даже сотням людей, Не все же городскому начальству с нее выступать… О!
- А я попадаю под амнистию?
       Эксперт пожал плечами и сказал:
- Черт его знает. Но твои дела не так уж и плохи. Брежнев даже судебным работникам надоел. К власти пришел Андропов, у него другая политика. Надейся…
 
  
7
 
        17 февраля выдался ясный день. В здание суда Володю почему-то везли не в автозэке, а под охраной в нормальном желто-коричневом автобусе, поэтому он хорошо видел, что творилось на волховской волюшке: заваленные синеватым снегом улицы, далее – масштабный завод и другие прокопченные промздания, горожане переминающиеся с ноги на ногу на автобусных остановках. Все (не очень настойчиво и не очень озабоченно) жаждали и страждали. Было заметно, что крепчающий мороз пощипывает уши волховчан. Тем не менее заключенный так и рвался из добросовестно натопленного желто-красного салона автобуса хотя бы для того, чтобы с радостным криком соскочить на заснеженную землю и нырнуть молодым, бледным лицом в сиреневый сугроб. Но сразу заревет сирена на весь город, если нырнешь, упрячешься в нем. Все собаки побежали бы на мобилизационный пункт, чтобы их записали в добровольцы-искатели и как ментовских сук поставили на суп-овое довольствие.
        Город казался знакомым и незнакомым. На одном из старых домов об стену шаркал флаг. Я вспомнил жуткое слово «сарко-фаг».
Живые люди-прохожие воспринимались с трудом.
        Перед зданием суда ожидал увидеть толпу народа, все же рассматриваемое дело необычное. Но у двери стояли только два родных брата, Гена и Сергей. Братья были настроены доброжелательно. Конвойные провели в зал. Владимир оглядел помещеньице и не поверил глазам: всего 5 человек! Отец, мать, братья и Фуфанов. Больше никого: ни из публики, ни из свидетелей.
Какая уж тут обличительная речь! Театр! Не я, а мне спектакль дали.
Примерно так же, как Брежнев в День милиции устроил милиционерам «праздник». Нет свидетелей, но имелся адвокат,      который по 1 части ст.206-ой просто ни к чему.
         Фуфанов сказал пару предложений, его попросили сесть. Выступила судья:  «Эх, пацаны… напьетесь и лезете, куда не надо».   
Если бы она эти слова сказала при большом количестве народа, Владимир возмутился бы или попробовал бы возмутиться. Он смотрел с черно-бурой замызганной скамьи подсудимых через не зашторенное, но зарешеченное окно на забеленную улицу и на парк,  деревья которого и сравнительно тонкие электрические столбы терпеливо держали на своих ветвях и проводах немалую массу снега. Впереди, за широкой аллеей и площадкой, находилась водная станция (может, обледеневшая, как река), ее ограждение с красными кирпичными столбиками в белых рыхлых шапках, узорчатая, заиндевевшая решетка, промерзшие перила на забеленной и скрипучей деревянной лестнице. Как Володя представил, на противоположном, приземистом, утопающем в сугробах  берегу темнели дома, дощатые бараки, склады. И все-таки не скукой и запустением веяло от них, а полнотой жизни. А уж совсем рядом с залом суда – вообще шла пьянка-гулянка. Когда подьезжали, Владимир увидел торчащую из сугроба зеленую постновогоднюю елочку, похожую на  обглоданный скелет великанской селедки. А с крыш ближайших домов свисали большие сосульки, как холодные бутылки горячей череповецкой водки, чтобы падать на черепа волховчан и веселить их. Да и в зале заседаний Фемида прямо-таки потешалась, укатывалась. Адвокат Федотова запросила у суда «химию»!
        Владимир промямлил (!) последнее слово.
        Суд удалился для обсуждения приговора. К Володе подсели родственники. Подбодрили, сказали, чтобы не зарывался. Он спросил:
- Сколько вы за такую тишь да гладь заплатили?
- Нисколько, нисколько, Вова, – скороговоркой сказала мать. – Мы и сами удивлены. Откуда у нас деньги.   
         Мать подала желто-красную литровую трофейную кружку с котлетами. Удивительно, но есть не мог.
         После перерыва судья зачитала приговор. На ней, нахмуренной и пышнотелой, только что не трещала форменная одежда (мантия, мат и я), толстые пальцы в золотых кольцах, державшие папку с бумагами, вздрагивали. От радости? Темные плоские брови собирались куда-то ехать, лететь. На свободу что ли?
        Широко зевнув, заявила, что 62 статью отмели из-за того, что Владимир некогда переболел желтухой. При таких болезнях лечить от алкоголизма, да еще тюремными способами не рекомендуется.
        Дали шесть месяцев общего режима! А ведь на центральном столе стояла приплюснутая металлическая баночка, из которой в начале заседания судья изредка доставала леденцы и закладывала себе в рот. И в наступивший момент на радостях Владимиру захотелось, чтобы в зале появился здоровенный хоккеист в форме местной команды «Металлург» и так саданул клюшкой по баночке, как по черной шайбе, чтобы она ударилась со звоном о противоположную стену, раскрылась и из нее в виде веселых брызг и радостного салюта выскочили разноцветные леденцы и разлетелись по всему серому приговорному залу!
        Каких-то 6 месяцев общего режима. Детский лепет!
         Радостный Владимир распрощался с родителями. Через полчаса веселенький и окрыленный влетел в камеру. 
Спрашивали: сколько? На пальцах показал – «шесть».
         Конечно, кто-то купился, переспросил, – «шесть лет?»
- Шесть месяцев.
         Про него говорили: «Что ему 3 месяца. На одной ноге отстоит».  
        Только реалист Клык сьязвил:
- И за два месяца зона может показаться. Запросто, если надо, инвалидом сделают… Вернется снова в свой дурдом, только уже чокнутым.
        Так-то Клык и вся тюремно-исправительная система показала Володе зубы. Но он ничуть не оробел. Даже почувствовал, как в нем
забурлила кровь, как она мощно наполнила молодое сердце, как налились силой мышцы, а бледное от пребывания в неволе лицо расплылось в умиротворяющей улыбке. Владимир понял, что пришло спасение, что самые плохие предчувствия не материализовались, что на зоне перетопчется, что еще поживет и себя покажет…
         Отвезли в «Яблоневку» – питерскую, воровскую, беспредельную зону №7. Перед отъездом в нее офицер спрашивал: «Есть ли такие, кто служил МВД или ВВ? Есть ли враги на зоне?». 
         В зоне надо молчать, никуда не соваться и надеяться на «планиду». Если есть «судьба», то и зона не страшна.
         Выдали «фуфаны», кирзачи, спецуху и ватно-тряпичные шапки. Мог устроиться в штабе (высшее образование), но уж больно маленький срок. При длительном сроке его взяли бы в писари и, наверное, имел бы время на творчество. Писатель и писарь, хм…
 
         Теперь-то Владимир каждый день мог видеть небо и снег. Изредка появляющееся питерское оранжевое солнце создавало ощущение миража. Зимняя природа, пусть даже городская, казалась ему восхитительной. Глубоко дышалось. Впрочем, вскоре все сантименты исчезли. Место, где находится зона, называется Яблоновка, дача Долгорукова. Ничего себе дача. Паши по двенадцать часов в день, подчиняйся ворам и не вздумай им дать сдачи. Часто даже в хорошую погоду на душе было погано. Как-то заметил, что слабогреющее мартовское солнце висело над землей, можно сказать, на соплях, на одном луче… как последняя пуговица на тонюсенькой ниточке. Упади это солнце-пуговица, и с неба свалятся штаны на виду у всей Северной Пальмиры. За такое хулиганство с особым цинизмом – его под суд, а потом в ту же Яблоновку упекут. Какой-то кислой шуточка оказалась. Тоски хватало. Все ожидал дачку-передачку от родителей, полагая, что они навалят в нее всего, как снега с неба. Да, теперь Владимир ежедневно, вплоть до основательного потепления видел снег, иногда красный от пролитой крови во время разборок. Всего насмотрелся, поэтому надолго расхотелось заниматься воспоминаниями…     
         Распределили в 12 отряд, в 127 бригаду. Это была бригада дворников. Владимир всю жизнь был по существу или дворником, или чистильщиком. Такая работа получалась.   
         Все отряды помещались в пятиэтажной казарме. Все было банально: промзона, жилзона, воры, пидоры, локалка, хавка……
         На зоне провел 72 дня. Столько же дней продержалась Парижская коммуна. СССР продержался 72 года…
 
*-_Это был отрывок из одноименной повести

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка