Элевсинские сатиры №17. Жак Деррида, поэзия и философия недоделанности
Жак Деррида. Письмо и различие, перевод под ред. В. Лапицкого
Академический проект, Санкт-Петербург 2000, ISBN 5-7331-0181-4
Титул не есть цитата. Слово «недоделанность», признаться, у Деррида
встречать не приходилось, хотя он постоянно пишет о
различиях и различениях, канонах и отклонениях от них. Между этими
différence и différance и
заключен, вероятно, ответ: довольно трудно представить, как
такое слово могло бы звучать (а тем более выглядеть)
по-французски. «Nec absolutum a natura, sed tantum
incohatum» — «Не закончен природой, а только начат»,
говорила о Клавдии его мать Антония (Светоний, Жизнь двенадцати
цезарей, Божественный Клавдий). В лаконично-лапидарном
языке-прародителе разбираемое понятие, стало быть, отсутствует, хотя
его суть сформулирована куда как точно.
Русское обиходное слово «недоделанность» двусмысленно. Это,
во-первых, стадия приближающегося к завершению, по всем правилам
идущего процесса, и, во-вторых, изначальная порочность проекта.
Я собираюсь говорить как об отступлении от канона, так и о
неканоничности самого канона.
Тема интересует меня давно, и потому, что мне не чужд детский
интерес к тому «как все устроено», и из соображений едва ли не
практических. Слишком часто потуги псевдоартифексов направлены
исключительно на расшатывание канона, смысл которого им не
(вполне) ясен. Чем хороши и плохи канон и авангард, не
объяснишь ни исходя из канона, ни исходя из авангарда. Нужен
панорамный взгляд на милую регулярность канонов и авангардов.
Вряд ли в короткой статье можно претендовать на что-то кроме
постановки задачи. Меж тем, представляется, на недоделанности как
понятии можно построить философскую систему в той же мере, в
какой на недоделанности как явлении выстроена цивилизация.
Вероятно, недоделанность можно считать если и не первейшим
человеческим свойством, то все-таки очень типичным. Некрасивый зверь?
— разве что как результат человеческих селекционных забав.
Некрасивое растение? — то же самое. Человек же чаще
некрасив, чем красив, т.е почти всегда nec absolutum a
natura. Это плата за индивидуальность, за отступление от
канона. Идеалов всегда мало, недоделанностей же — тьмы и
тьмы, и тьмы.
Начиная от внешности и заканчивая тончайшими умозаключениями — все
пронизано идеями приближения к канону, идеалу, абсолюту и
отступления от них.
В той же мере, в какой человеческая внешность является
вульгаризацией божественного (или, если угодно, архетипического)
габитуса, человеческая мысль (или, если угодно, философия) является
вульгаризацией сакрального знания.
Старый способ объяснить новое и новый способ объяснить старое — вот
что такое философия. То новое, что приходится объяснять, и
есть девиация, отклонение от канона в сторону нового канона
или... недоделанности. Итак, философия есть попросту
размышления о жизни. Что же касается метафилософии, размышлений о
размышлениях, здесь — цикл замыкается — легко нарваться на
обвинения в профанизме, даже без помощи Даниила Андреева.
Глобальные вещи почему-то неизменно возбуждают буржуазную
подозрительность.
Разбирая чьи-нибудь писания, постоянно встаешь перед вопросом: если
бы автор прочел это, это и еще вон то — остались ли бы его
теории прежними, изменились ли бы? Если бы он знал, видел,
был посвященным в это и то, сохранился ли бы слог и смысл? Не
исключено, что текста попросту бы не случилось. Если чтение
есть знание, то письмо есть, в некотором смысле, антигносис:
чтобы начать писать, рано или поздно придется прекратить
читать.
Говоря об Эдмоне Жабесе (в переводе почему-то опущена, упущена
последняя буква фамилии, впрочем, что за
différance?!), Деррида предпочитает слова «книга» и «буква» писать
с большой буквы. Народ Книги, народ Буквы, народ вечной
раны. (Тема прозвучит опять в более поздней работе.)
Меж тем, поэзия есть не следование Книге и Букве, а отступление от них.
«Различение между речью и письмом — это ошибка, гнев Бога, который
вышел из себя, утраченная непосредственность и труды вне
сада» (стр. 87). Уже здесь, в двойной цитате из Жабеса, звучит
идея об алфавите с бесконечным количеством знаков.
«Сад это речь, пустыня — письмо. В каждой крупице песка
раскрывается знак» (стр. 87).
Рукописная буква еще оставляла за пишущим право на почерк,
приятнейший из способов отклониться от канона. Ныне исчезло и оно. В
компьютерную эпоху трудно иметь плохой почерк, но хороший —
еще труднее. Слово, буква абстрагированы как никогда прежде.
Правда, экран — готовый витраж, если уж говорить о
сакральных украшательствах.
Из этой системы абстракций готов выпасть и автор. Метатексты
творятся сегодня, в эту минуту, вовсе без всяких абстракций и
теорий литературного поля. Писателям и их окружению знакомо
свежее, пряное чувство от получения по почте нового
дружественного романа. Он открывается в word'е так же,
как и свои, родные записки. Здесь не хватает запятой или,
проезжая, слетает шляпа — редактор еще не успел поработать над
текстом, там дурная форматизация — у автора специфические
понятия об эстетике печатного текста. Так интимный, свойский,
небумажный читатель может примерить на себя шкуру автора.
Путем несложных ухищрений любая «бумажная» книга переводится в
компьтерный формат, оставляя свободу для извращений и
непосвященным читателям.
Забавное расшатывание авторского канона — менять шрифты прямо на
экране. Можно пойти дальше — начать вносить изменения в текст,
не тронув фамилию автора. Можно исказить и фамилию,
продолжать разрушения, переменить все до последней буквы. В какой
момент книга перестает быть собой, превратится из мухи в слона
или, скорее, наоборот? — ответ содержится в перемолотой
муке слухов.
Одно понятно: поэзия, в особенности каноническая, исчезнет быстрее,
чем проза. Поэзия — это сборище канонов, пусть метаканон для
нее не выработан, и критерий поэзия-непоэзия еще ждет
ваятелей. Это вопрос доделанности и недоделанности в поэзии,
который пока неразрешим.
Поэтическая свобода — чудесная уловка для непосвященных. «Свобода
уживается и обменивается с тем, что ее сдерживает, с тем, что
она получает из некоего запрятанного источника, с тяжестью,
которая полагает ей центр и место. Место, культ которого не
обязательно языческий. Лишь бы только это Место не было
местоположением, выгородкой, запретной зоной, захолустьем или
гетто» (стр. 85).
Слово прозвучало. И слово это «гетто». Деррида говорит о поэте, о
поэте-еврее и о поэте как еврее. Цитата из Цветаевой, при
помощи Целана, прозвучит опять-таки позже. Но все сказано уже
здесь. Рассказ о Целане выглядит продолжением, если не
повторением рассказа о Жабесе.
Поэт и(ли) еврей — разница огромна. У еврея есть раввин, поэт же сам
по себе. Идея отторженности еврея есть уловка Деррида,
несостоявшегося поэта, состоявшегося еврея. Еврейское общество —
это устоявшаяся веками структура с жесткой системой
иерархий. Человек (мужеска пола) попадает в нее недоделанным, и
доделывают его, как велено, на восьмой день. Деррида не против
обряда и, формально, не против Закона, с сонмом его деталей,
отказываясь заметить, что Закон всегда остается
недовыполненным. Чтобы выполнить его, нужно во всем слушать раввина,
причем не вполне понятно, какого именно, ибо их много, или же
самому стать раввином и жить где-нибудь в провинции у моря.
«Жабе, похоже, отказался от блеска, то есть прихоти первых своих
произведений, ни в чем не отказавшись от свободы речи. Он даже
узнал, что свобода должна быть земной и укорененной, а не то
она — лишь дуновение ветра: “Наставление, которое Реб Зале
передавал таким образом: «Ты веришь, что свободна тица.
ошибаешься: цветок...”» (стр. 85).
Итак, череда раввинов наготове с советами. Ибо поэт — рядовой еврей,
а не раввин. Не скажет ли очередной раввин что-нибудь
такое, что отменит все поэтовы писания? Отменит прежде всего в
поэтовых глазах. «Всякий поэт (мягко говоря) — еврей» надо бы
переделать во «всякий поэт — раввин». Но поэт не хочет быть
раввином, он слаб для этого, ленив и глуповат, прости
Господи.
«Кто-то другой назовет, может статься, все стороны, которыми Жабе
отделяется также и от еврейской общины, если предположить, что
это последнее понятие имеет здесь какой-то — к примеру,
свой классический — смысл. Он отделяется от нее не только в
том, что касается догм. Куда как глубже» (стр. 94). «Кто-то
другой» — это я, наверное. Уход из иудаизма (а также любой
религии, но из иудаизма особенно) — это уход из космоса в хаос.
Разговоры о том, что изучив иудаизм, можно заняться чем-то
другим, например поэзией, обречены на профанский уровень.
Иудаизм устроен так, что полностью изучить его затруднительно.
С точки же зрения любой религии, уход из нее есть акт
рискованный. «Хазар бе-шееля» — вернувшийся к вопросу, называют
людей, порвавших с религией, а, напротив, возвратившихся в
лоно — «хазар бе-тшува», вернувшийся к ответу.
Когда, на пороге молельного дома, в голове у тебя звучат слова, ты
можешь войти внутрь и слова умрут, заместившись Словами.
Можешь остаться на площади, отойти на главную улицу, потом
боковую, потом, повинуясь ритмам собственной песни, свернуть на
какую-нибудь неприметную тропку. Но философия ухода — это уже
совсем другая философия.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы