Старые вещи
Продолжение
В четыре месяца Павлик вполне разборчиво произнес первое свое
матерное слово, и начал разговаривать как по-писаному на отвлеченные
немужицкие темы. Из округленного калачиком рта тонко верещалась
критика мироедов всех мастей. И царя, и бога поливал малютка отборными
народными словечками.
В отсутствие взрослых забирался на стол, расхаживал по нему взад-вперед,
словно по сцене, произнося крамольные речи, плевал сквозь редкие
зубы, целясь в огонек лампадки, висящей на закопченных цепочках
перед тусклыми иконами. Копотный язычок пламени, захлестнутый
едкой слюной, шипел, мигал пугливо, гаснул мгновенно и покорно.
Заволакивался темнотой святой паутинистый угол, исчезали золотистые
растрескавшиеся лики святых с прижмуренными веками. Мальчик топал
голой ножкой, пахнущей мочой, смеялся жестким металлическим смехом.
Старуха соседка, нанятая присматривать за дитем, с трудом припоминала
молитву, необходимую для повторного розжига лампады.
Будучи шестимесячным ребенком, Пал Иваныч прошлепал через всю
хату на кривых ножках будущего безжалостного кавалериста, и очутился
возле стола, за которым гомонили мужики, вернувшиеся с мельницы.
Мальчик привстал на цыпочки, схватил обезьяньей лапкой стопку
крепчайшего «гостевого» самогона, поднес ее к дерзкому нешироко
открывшемуся в инстинкте пития – тогдашнего и на всю жизнь! –
ротику. Медленно, с патриархальной степенностью, выцедил граненый
стаканчик, дунул в него для верности, поднес донышком к прищуренному
глазу, взглянул через рябое стекло на оторопевших мужиков, показал
им разгоряченный фиолетовый язык, затем осыпал их отборными ругательствами
с четко звучащими народными «етитинками». Будто сердитая паровая
машинка вжикала-пышкала всеми своими клапаночками. Ухитрился цапнуть
грязной ладошкой горсть хрящевого холодца, ускакал на печку, забился
в угол, сверкая из темноты разгорающимися зрачками. Тогдашняя
речь его сводилась к тому, что дети и взрослые должны обладать
одинаковыми политическими правами. Не доев холодец, швырнул подтаявшую
слизь в мужиков.
Отец, скорее напуганный, чем рассерженный, стащил Павлика с печки,
отхлестал ремнем. Мальчик лежал поперек лавки, орал благим матом,
а мужики азартно подъелдыкивали: всыпь гаденышу!..
В тот вечер Павлик обещал отомстить – всем, кто подвернется ему
в будущей жизни под руку.
– И решил я, товарищи, вышибить этих бородатых чурбанов из прокисших
хат и заставить их колошматить друг дружку по законам диалектики.
– Старик воспоминательно и благодушно прищуривает, ковыряет завитушчатым
ногтем трухлявый пенек.
…Тепло и тихо в первые дни сентября. Ни ветерка в задичалом саду.
Листва пока еще зеленая, серая от пыли. В тени толстоствольной
груши стоит прохлада. Чувствуется, как изо рта выходит дыхание
и греет щеки. Значит, скоро осень...
Шевелится на траве черная, словно деготь, тень. Старик наступил
нечаянно на пакет с закуской, засвиристел под подошвой сапога
раздавленный шматок сала.
Я поднял грушу-падалицу, вытер ее о подкладку пиджака, откусил
с холодной стороны, которой она лежала на земле. Во рту стало
вязко от кислой жгучести. Закипела слюна. Выплюнул твердые крупитчатые
комочки – дикарка! Я был оглушен терпким грушевым ароматом. Старик,
заметив, что я морщусь, сказал, что эта груша растет здесь лет
сто, в ней скопилась едкость одичалой природы, уксусный смысл,
сжигающий ее собственные биологические внутренности. Я смотрел,
как Пал Иваныч открывает бутылку, и во рту у меня становилось
прохладнее.
Возле пенька цвели рядышком фиалки и колокольчики. Колокольчики
повыше, строгого вида, важные. Колокол цветка имел острые зазубринки,
словно их вырезали ножницами пионеры. Фиалка нежно мерцала на
просвет, будто ее пропитали разбавленными чернилами. К ней даже
рукой прикасаться жалко. Но я осторожно дотронулся. Колыхнулись
от прикосновения ласковые ответные цветы, в них произошло что-то.
– Чего ты уставился на эти лютики? – сделал мне замечание старик,
недовольный тем, что в моем лице потерял половину слушателей.
И продолжал со снисходительной улыбкой рассуждать о своей невезучести.
– Сволочи, не избрали меня депутатом... – он, оказывается, ругал
нынешних избирателей, не проголосовавших за него на выборах в
местный Совет. Ветеран достал из дупла ржавый кухонный нож, резкими
движениями сковырнул с бутылки фольговую пробку. Жидкость в бутылке
глухо плеснула, засеребрилась мелкими пузырьками. – Только я,
Пал Иваныч, понимаю истинные народные интересы, я никогда не гребу
под себя... Мало, наверное, я пощелкал этих учителишек в гражданскую.
Меня, братцы, не в обиду вам будь, сказано, всегда тошнило от
интеллигентской закваски.
Лева снял с обломленной высохшей ветки стакан, висевший вверх
донышком, вымытый дождями до мутности.
На выборах у Пал Иваныча с подавляющим перевесом выиграл молодой
учитель истории. Наш старик так огорчился, что стал еще сильнее
ненавидеть всю систему высшего и среднего образования вплоть до
церковно-приходской школы, которую закончил давным-давно, однако
читать и писать научился только в окопах империалистической. Пал
Иваныч учился вместе с моим покойным дедушкой, который рассказывал
про него много забавных историй – и как сгрыз наполовину школьный
глобус, и как стоял, чуть ли не каждый день коленками на горохе
в наказанье за шалости, и как потчевал его линейкой вечно пьяный
дьяк Вавила, обучавший ребят грамоте.
Над высоким туловищем Пал Иваныча, сидящего на бревне, завивалась
яркими точками мошкара. Но вот он снял с лысого черепа сталинскую
фуражку, и от головы его стали излучаться невидимые страшные лучи
– и мошкара с писком разлетелась по сумеркам сада, рассыпалась,
словно горсть опилок.
Ветеран, хмуря гневно-торжественное лицо, наполнил стакан, выпил,
зажевал хлебным мякушком, благодатно прищурился, затем поставил
стакан обратно на пенек с отчетливым гнило-древесным стуком. Губы
его сами собой бормотали воспоминательные слова. Шевелились сгустки
морщин на шее и возле оттопыренных красных ушей. Длинный сизый
нос свешивался к порожнему стакану, судорожно донюхивая остатки
алкоголя, как всю свою внезапно улетевшую жизнь.
Это был один из лучших дней моей провинциальной газетной жизни.
Это большое счастье знать, что ты находишься как бы на работе,
и в то же время отдыхаешь в кругу лучших и незаменимых друзей.
Что-то осеннее, хорошее струилось вокруг нас, гуляло по саду в
обнимку с добродушными тенями, бегающими по солнечной траве. Новая
порция самогонки добавочно бухнула в голову, и тени веток стали
светлеть, серебристо дрожали, будто пели нежными скрипичными голосами.
Лицо Пал Иваныча приобрело коричневый оттенок – он сделался похожим
на тонкогубого негра.
Я поднял с травы полураздавленное сало, положил его на газету,
порезал: закусывайте!..
Со стороны школы доносились голоса детей, бегавших на перемене
в дворике начальной, бывшей церковно-приходской школы. Под лиловым
небом, как под крышей, отражался звонкий ребячий смех.
Пили за этим пеньком и в партийные, и в демократические времена,
но сегодня было почему-то грустно, и совсем не хотелось спорить
по политическим проблемам.
Лязгая бортами, гудел по улице грузовик, шофер поглядывал по сторонам.
Борта были наполовину серые от высохшей грязи. Машина притормозила,
высунулся парень в кепке:
– Комбикорм нужен? – крикнул он потихоньку.
– Нет у меня поросенка, некого кормить!– отозвался Пал Иваныч.
– Был летом поросенок. Инструктором звали – украли Инструктора...
А где ты, братец, комбикорм взял?
Но грузовик уже катил дальше. Старик ринулся вслед за ним, размахивая
удостоверением народного контролера, считавшимся теперь недействительным,
но мы с Левой поймали его, скрутили по-дружески: воруют, дескать,
все, кто как может. Это образ нашей жизни.
Прошел вдоль изгороди подросток, поигрывая на ходу мускулами –
никому не известный захолустный «качок», ломающий челюсти воображаемым
противникам. Длинное, чуть горбатящееся туловище его вихлялось,
собирая вес для удара, обе руки разломно раскинулись в стороны,
словно крылья молодого петушка. Прыгнул неожиданно вперед, сделал
стойку на руках, прошелся вдоль изгороди. Затем снова встал на
ноги, исчезая с наших глаз.
– Спустись-ка, селькор, в погреб, – повернулся ко мне Пал Иваныч,
подмигивая правым, более трезвым глазом. Пошарил в нагрудном кармане
гимнастерки, достал мятый картонный коробок спичек. – Поглянь
там, в кадке соленых огурцов, должны остаться. Ежели кто чужой
по углам зашебуршит, не боись, гони в шею. Бродят там разные беспартийные
и беспаспортные существа, никак не определятся в матерьяльном
мире, шмыгают совместно с крысами... Вот разживусь гранатой, поговорю
с ними по-свойски!
Я встал, взял у него спички, с великой неохотой побрел через пыльные
лопухи к погребу, устроенному под сараем. Поднял крышку, сколоченную
из покоробившихся, покрытых изнутри седой плесенью, потеками полупрозрачной
слизи. От подошвы отвалился комок земли, глухо блямцнул в зеркало
воды. Я спустился по лестнице на пару ступенек вниз, чиркнул спичкой
– зашипела сера, завоняла в лицо. Влажные серные головки, пахнущие
старые партийными документами, не хотели загораться, разлетались
вонючими искрами. В затхлой воде я видел отражение своего растерянного
лица. Меня окружали земляные неровные стены погреба, облепленные
белесыми грибами, повисшими на длинных изогнутых ножках. Разулся,
вышвырнул штиблеты наверх, закатал штанины брюк. Подошвы скользили
по перекладинам, выжимая из древесины капли.
А не вернуться ли назад? Но, ведь, старик высмеет, спросит ироническим
тоном: «А где же огурцы?..» Надо найти поскорее эту чертову кадушку!
Ступни ног утонули в холодном иле дна. В подошвы впивались острые
камешки, палочки, и прочий мусор. Блином расползался поверх воды
гнилой разложившийся овощ неведомой породы.
Нащупал осклизлые края бочки, запустил руку по локоть в холодный
рассол, вылавливая редкие ныряющие огурцы. Попутно нащупывались,
застревая меж пальцев, разбухшие плети укропа, липки листья смородины.
Спичечная коробка выпала из правой руки, в которой я держал одновременно
гнутую алюминиевую миску. Я очутился в полной темноте, ощущая
голыми ногами течения холодной слизистой воды. Послышались какие-то
голова – вот они, пал Иванычевы «черти», пожирающие его огурцы.
Побрел обратно к лестнице, держа в руках миску огурцов, и вдруг
обнаружил, что иду вовсе не на тот свет: впереди мерцало желтое
зарево, поднимавшееся к мутному, баклажанного цвета, небу. Расширялся
влажный подземельный простор, стремящийся неизвестно куда и неизвестно
во имя чего, возводя торжество плесени до космических масштабов.
Я очутился в огромной пещере, освещенной кладбищенским гнилушечным
светом. Зашевелились зеленые, с блестящей кожей, существа, тени
их громадно вырастали на стенах. Пал Иваныч однажды рассказал,
что это и х н е е подвальное царство ни капельки ему не интересно.
Куда пользительней расшатать земной возрождающийся царизм. Призраки
гуркали, обступая меня со всех сторон. Голоса их по-лягушачьи
влажно дребезжали. Широко раскрывались фосфорически светящиеся
рты, размером с экраны первых советских телевизоров, лопотали
полузадушено на странном языке, жаловались, показывая студенистые
рубленые раны, нанесенные старым оголтелым активистом.
Из миски сыпались в воду огурцы, я машинально пытался их поймать,
однако они равномерно, друг за дружкой, словно обучались воинской
дисциплине, прыгали в черную, как нефть воду, над которой вилась
мошкара, щекотавшая нос и уши, кружившая вокруг головы мелкой
копотью. Каждый огурец-ныряльщик пищал как живой отдельным рассольным
голосом, изливая из своих внутренностей ледяные скользкие семечки,
излучающие тухлый запах.
Мне стало дурно от ядовитых подвальных испарений, голова закружилась.
Я кинулся бежать, ноги взбивали белую текучую пену. Зажатый в
правом кулаке большой огурец трескуче лопнул, забрызгав мне глаза
липкой слизью. Ноги мои шли сами собой, торопливо взбивая белую
трескучую пену с разноцветными фосфорическими пузырьками. А вот
и спасительная лестница! Я поднимался «по ступенькам хаоса», как
выражался старый активист, который часто лазил в погреб и также
видел эту «засмертельную истину», полузабытый кусочек домашнего
бесконечного ада. В каждом жилище имеется темный закоулок подобного
ужаса, с которым хозяин вынужден время от времени сталкиваться.
– Эй, селькор, где ты там? – послышался над головой веселый голос
Пал Иваныча. – Мы тут закуску ждем, а он в погребе заблудился,
как я когда-то в Кремле... Вылезай!
И вот уже надо мной темное склонившееся лицо, все я ярких бесчисленных
морщинах. Голова старика искажена перспективой сияющего неба в
яйцеобразную форму. Свет, струившийся вокруг этого улыбающегося
яйца, был такой чистый, что у меня даже сердце облегченно опустилось.
Задыхаясь от недавнего страха, с которым я торопливо карабкался
по лестнице, протягиваю Пал Иванычу миску с единственным оставшимся
в ней огурцом. Старик жадно схватил его нервными изломанными пальцами:
– Только один? – разочарованно воскликнул он, внюхиваясь длинным
носом в запах рассола. – Неужто последний? Эти гады слопали цельную
кадушку огурцов!.. Видал, хлопец, моих чертей?
Я кивнул, щурясь от света. Кругом сияли зелень и синева. Прояснялись
контуры сада, виднелась белесая, натоптанная до блеска тропинка.
– Я с этими гадами не церемонюсь, – делился опытом ветеран, –
то поленом их просвещаю, то кочергой. Они требуют от меня коммунизма,
а где я им его возьму – вытрясу, что ли из рукава?
– Откуда взялись эти призраки? – спросил я.
– Это не призраки – это враги, которых я успешно истребил в ходе
гражданской войны. Теперь они живут в моем маленьком персональном
аду. Про них давно уже забыла цветущая солнечная жизнь…
Старик хихикал, облизывая огуречную терпкую кожуру: призраки требуют
от него коммунизма в готовом виде, который он им обещал когда-то
в давние эпохи, и теперь ловят его на слове… А где же его, собаку,
взять, ежели доллар снова рубль побивает? Он, Пал Иваныч, на протяжении
многих десятилетий мучился от осознания не достижения истинного
коммунизма, так пущай теперь эти твари в своем подвале помучаются…
Вернулись в сад, присели обратно к пеньку. Лева порезал огурец
на аккуратные дольки. Под каждой долькой газета промокала, затемняя
абзацы, пахла обширными пространствами погреба, при воспоминания
о котором по телу пробегал озноб. Старик налил себе половину стакана,
опрокинул жидкость в рот не морщась, как в детстве. Бахвалился,
что выпил за свою жизнь столько вина, что хватило бы для заполнения
прудика средних размеров.
Беседа, однако, не склеивалась. Надоело ругать и партократов,
и демократов, и осторожных центристов. Даже великий русский бюрократизм,
о котором упомянул Лева, вызвал лишь зевоту. Пал Иваныч хлопнул
себя по лбу, припоминая, что на чердаке у него лежит забавная
игрушка, доставшаяся ему после разгрома графской усадьбы. Жаль,
запамятовал, как она называется.
Я сказал, что теперь Левина очередь карабкаться по лестнице, потому
что я уже спускался вниз.
Лева зевнул и, чуть покачиваясь, побрел к дому, полез, тихо матерясь,
по шаткой трескучей лестнице на чердак низкого дома. Затем он
исчез в низком проеме дверцы, и было слышно, как лишь скрипят
под его шагами доски потолка. Глухо бумкнуло, скрипнуло – видно,
Лева ударился лбом о стропило. Я уже собрался идти к нему на подмогу,
как он и сам объявился с громоздким предметом, завернутым в обрывки
малинового бархатного платья. Я сразу догадался, что это граммофон
– торчала потускневшая медная труб с залихватским узором лилий.
Лева ладонью выгребал из нее соломенную труху. Нашлась и единственная
пластинка, вся в пыли. Пал Иваныч в прошлом году нашел ее в кустах
смородины. Старик был уверен, что пластинку ему подбросили инопланетяне,
когда пролетали в тарелки над его хатой:
– Прочная, собака! Молотком ее не расколешь, раскаленной кочергой
не проткнешь…
Лева накрутил пружину, поставил иглу, и зазвучала удивительная,
с хрипотцой, мелодия. Необъяснимо действующая музыка, от которой
перед глазами слушателей появляется золотой туман.
Ветеран сердито слушал, уголок тонких губ загибался странной гримасой,
словно у рыбы, проглотившей крючок. Музыку ветеран терпеть не
мог, ненавидел ее страстно, и сам не понимал почему. Видимо, музыка
отвлекала его от гибельных страстей революции и подводных ям реальной
жизни, покоряя угрюмой нежностью. Пал Иваныч бледнел, дыхание
в нем прерывалось. Он властно взмахивал тощим кулаком, норовя
стукнуть по танцующей игле – долой! В такой промежуточный музыкальный
момент он мог запросто укусить даже хорошего человека. Вылетела
из травы вспугнутая, по-осеннему сонная бабочка-капустница, Лева
отодвинул аппарат в сторону, и кулак ветеран задумчиво обрушился
в мир трав. Мелодия, словно сверкающий дым, продолжала наполнять
пространство между стволами, деревьями и лужайками.
Пал Иваныч со своим обычным вскриком объявил, что умеет неплохо
вальсировать – наловчился на красных офицерских балах, и признался,
что на фронте танца он сделал уступку буржуазным нравам.
– А вот смотрите, ребята!.. – он подхватил Леву и закружил мощными
вращательными движениями по опушкам сада. Разогнавшись и раскрутившись,
парочка по инерции влетала в гущу ветвей, сшибая непрочную и все
еще зеленую листву. Из пыльной травы выскакивали серебристые кузнечики.
Медленно опадал с вишни, вращаясь в воздухе, первый желтый листок.
Фиолетово-серые омертвелые стебли цикория шумно заплетали пыльные
голенища Пал Иванычевых сапог, шелестели с характерным звуком
змеящегося полуживого растения. Пухом разлетались малиновые головки
татарника, поздних одуванчиков. Гирлянда розовой повилики ползла
вверх по обтрепанным Левиным джинсам, покачивая розовыми и фиолетовыми
цветками, похожими на шляпки сказочных гномов. Шарики сухих цепких
репьев гроздьями вцепились в подол широкой, как юбка, Пал Иванычевой
гимнастерки.
(Окончание следует)
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы